Между всеми образами этого отрывка, как мы видим, нет никакой смысловой связи. Речь Лижизада действительно перескакивает "с петуха на осла". Речь эта построена в духе нашей поговорки - "в огороде бузина, а в Киеве дядька". Но самые несвязные образы эти по своему характеру выдержаны в духе всей раблезианской системы образов: перед нами типичная гротескная картина мира, где рожающее, пожирающее и испражняющееся тело сливается с природой и с космическими явлениями: рифейские скалы, бесплодные на фальшивые камни, море, беременное горшком щей и объевшееся топоров с горчицей, врачи, исследующие мочу моря ("комплекс Пантагрюэля"). Мы видим здесь далее различны кухонные и бытовые принадлежности и действия: в их карнавальном употреблении (т.е. наоборот своему назначению): раздача супа быкам, кормление собак овсом, топоры в качестве еды. Наконец, все эти гротескно-телесные, космические и карнавальные образы смешаны с политическими и историческими событиями (восстание швейцарцев, депеши и эстафеты, чтобы задержать корабли). Все эти образы и самый характер их смешения типичны для народно-праздничных форм. Мы найдем их и в современных Рабле соти и фарсах. Но там они подчинены определенным сюжетным и смысловым линиям (не всегда, конечно); в приведенном же отрывке ведется абсолютно свободная карнавальная игра этими образами, не стесненная никакими смысловыми рамками. Благодаря этому границы между вещами и явлениями совершенно стираются и гротескный облик мира выступает с большою резкостью.
В условиях коренной ломки иерархической картины мира и построения новой картины его, в условиях перещупывания заново всех старых слов, вещей и понятий, "coq-a-l'ane" как форма, дававшая временное освобождение их от всех смысловых связей, как форма вольной рекреации их, имела существенное значение. Это была своего рода карнавализация речи, освобождающая ее от односторонней хмурой серьезности официального мировоззрения, а также и от ходячих истин и обычных точек зрения. Этот словесный карнавал освобождал сознание человека от многовековых пут средневекового мировоззрения, подготовляя новую трезвую серьезность.
Вернемся к вопросу слияния хвалы-брани у Рабле. Обратимся к анализу другого примера.
В "Третьей книге" есть известный эпизод, где Пантагрюэль и Панург наперерыв (амебейно) прославляют шута Трибуле. Они дают двести восемь эпитетов, определяющих степень его глупости (folie). Это тоже своего рода литания. Самые эпитеты заимствованы из различнейших сфер: из астрономии, из музыки, из медицины, из мира правовых и государственных отношений, из соколиной охоты и т.д. Появление этих эпитетов так же неожиданно и алогично, как и в разобранной нами выше пародийной литании. И здесь все амбивалентно: ведь все эти эпитеты, выражающие высшую степень какого-либо качества, применены к глупости, прославляют глупость. Но и глупость, как мы знаем, сама амбивалентна. Носитель ее шут или дурак - король обратного мира. В слове "fol", как и в слове "couillon", хвала и брань сливаются в нераздельное единство. Воспринять слово "дурак" как чистое ругательство, то есть чистое отрицание, или, наоборот, как чистую хвалу (вроде "святой"), значит разрушить весь смысл этой амебейной литании. В другом месте романа к Трибуле применяется термин "морософ", что значит "глупомудрый". Известна раблезианская комическая этимологизация слова "philosophie", как "fin folie". Все это - игра на той же амбивалентности слова и образа "fol".
Прославление Трибуле сам Рабле называет "blason". Блазон - очень характерное литературное явление той эпохи. Самое слово "blason", помимо своего специально геральдического употребления, имеет двойное значение: оно означает одновременно и хвалу и брань. Такое двойное значение было у этого слова уже в старофранцузском; оно полностью сохраняется и в эпоху Рабле (хотя несколько ослабевает его отрицательное значение, то есть blame); лишь позже значение "blason" ограничивается только хвалой (louange).
Блазоны были чрезвычайно распространены в литературе первой половины XVI века. Блазонировали всё - не только лиц, но и вещи.