Лунин перехватил его взгляд.
— Как трудно вы живете с собой! — сказал он. — Никакой ад не сравнится с тем адом, который человек носит в себе самом. Но знаете, Леша, — впервые назвал он Савина по имени, — дальше будет легче. Юность — самая мучительная пора жизни человека.
— А считается самой счастливой.
— Это придумали старики от беспамятства. Самая счастливая пора — старость, но лишь до начала обратного движения в детство. Боже мой, как чудовищно прожил я свою молодость! В какой суете, каких заблуждениях!.. Нет, я не совершил ничего предосудительного, но я мнил себя поэтом. Эти бесконечные шатания по ночным улицам, потоки виршей, и своих, и чужих, бдения в Доме поэтов — слышали о таком? Сколько самообольщения, спеси, отчаяния, ложных озарений, пустых мук! Как может истерзать человека слабое дарованьице, когда на свете есть столько простых и серьезных вещей, ради которых стоит жить. И писать свою книгу. На обрывках, клочках бумаги, просто в себе — не имеет значения…
Савин, как всегда, пытался впрямую отнести к себе слова Лунина. Получалось не слишком обнадеживающе. Ему казалось, что Лунин как-то адаптирует свои мысли, приспосабливает их к его скудному пониманию, а он, в свою очередь, упрощает их до низкого ранга стимула, или препятствия, окончательно освобождая от первоначального, далеко не столь утилитарного смысла. Если бы Лунин говорил на своем внутреннем языке, Савин, возможно, и не все понял бы, но в нем началось бы медленное, затрудненное движение мысли к чему-то высшему.
— А вы долго писали вашего «Кузю»? — спросил вдруг Лунин.
— Долго.
— Ну, как долго?
— Даже не скажу. Писал, откладывал, опять возвращался, перепечатывал, рвал… А разве это так плохо, когда долго пишешь? — спросил он с наивным испугом. — Гёте писал «Фауста» всю жизнь.