…Мы столкнулись с Савиным прошлым летом возле Калининского проспекта, именуемого москвичами Новым Арбатом. Он искал нужный ему дом, а я — журнал «Наш современник», недавно переехавший на улицу Писемского. Тщетно приставал я к прохожим — все, как полагается, были нездешними, никто не знал такой улицы. В конце концов я начал подозревать, что улица Писемского была в девичестве Борисоглебским переулком, но это мне мало помогло, поскольку Новый Арбат расчленил переулок и я не знал, как к нему подступиться.
Если быть точным, мы не «столкнулись» с Савиным, а несколько раз выходили друг на друга в плетении арбатских переулков. Вначале я и внимания не обратил на человека в опрятном старомодном пиджаке, надетом на гимнастерку, и в брюках, заправленных в сапоги; потом мне приметалось его сильное, задумчивое, красноватое от солнца и ветра лицо немосковского жителя, а когда он меня окликнул, я сразу вспомнил, что это бывший ифлиец Алеша Савин. Мы встречались до войны, он несколько раз приходил на занятия литературного кружка при «Молодой гвардии», которым умно и весело руководил покойный Александр Митрофанов.
Мы поздоровались. Савин сказал, что хотел взглянуть на один старый дом, но сейчас все так изменилось, что ему уже не хочется искать этот дом, потому что память его не пробуждается в новом и чуждом пейзаже. Я тоже вдруг охладел к цели своих поисков, и как-то так получилось, что мы оказались за столиком кафе, совсем нового кафе, где много стекла и металла, дневного белого света, холодного и резкого, как в прозекторской, молодых крахмальных подавальщиц, держащихся табунком и делающих вид, что они не имеют никакого отношения к посетителям. Впрочем, так оно отчасти и есть, ибо заказывать нечего. И если ты не пьешь портвейна и ванильного ликера, то должен ограничиться развесным молочным мороженым и приторным кофе со сгущенным молоком.
Мне с самого начала стало ясно, что Савин принадлежит к числу людей, не замечающих, что они едят и пьют. Спиртного он вообще не употреблял: «Не люблю — жалко времени». Мы заказали кофе, он сделал глоток, отодвинул стакан и забыл о нем.
— Наша встреча с тобой — это перст судьбы, — сказал он улыбаясь. — Ты можешь не торопиться в свой журнал и выслушать меня? Я не буду просить тебя читать, а тем более устраивать мои рукописи. Прежде всего в силу отсутствия таковых. Я библиотекарь, к тому же сельский, но не пугайся, я не стану приглашать тебя на встречу с читателями. Я только хочу рассказать, почему я здесь очутился.
И он рассказал мне все, что изложено выше.
— Слушай, — сказал я, когда он замолк. — Я не верю, что ты не пишешь. Так не бывает, от этой болезни не выздоравливают.
— Отчего же? При хорошем лечении… Лунин мне открыл, а война подтвердила, что я не художник. Я нашел свое настоящее дело. Понимаешь, это замечательное занятие — приобщать людей к чтению. Я редко испытываю отчаяние и выхожу из него без кладбищенских инъекций. И я пишу ту единственную свою книгу, о которой говорил Лунин, но пока даже не на бумаге. Теперь о главном — у Моруа есть прекрасная фраза: «Мертвые уже не мертвые, если живые благоговейно воскрешают их». Мне ужасно думать, что Лунин не воскрешен мною…
— По-моему, ты как раз это делаешь. Ты, прости за откровенность, продолжаешь его жизнь.
— Он имеет право не на такое, а на самостоятельное бессмертие, — серьезно сказал Савин. — Он был воистину творческой личностью. На беду, остались лишь фрагменты, разрозненные записи, какая-то часть неразобранного и неорганизованного материала, быть может, даже отходы его работы. Все остальное погибло… Я наврал, что ничего не хочу от тебя. Хочу. Многого! Очень многого. Чуда, воскрешения Лазаря! Хочу, чтобы мир стал богаче на одного человека. Я дам тебе эти обгорелые листочки, и ты должен что-то сделать… Чтобы Лунин уже не был мертвым…
Вербный базар в старой Москве на Красной площади. Солнце, лужи, люди. Гроздья детских шаров — лиловых, синих, красных — рвутся в небо. От пряников тяжкий дух меда и весеннего ветра. Бабы и мужики в тулупах. Звонят колокола…
Тиберий — головорез, мерзавец! А вот полюбился же Светонию и вышел «в люди». Кого только не выводили в люди литература и искусство!
Я запомнил отца осенью в черном пальто. От пальто сырой сирый запах осени. В голубых глазах мелкая одержимость хлебом насущным.
Игрушки — это наш, взрослый мир, переведенный на детский язык. Когда дети подрастут, они будут читать мир в подлиннике.
Осень, падают листья, цепляясь за воздух.
Керосиновый фонарь — узкий и длинный, как лошадиная морда, — горит над окном моего детства.
Комар тоненьким, гнусавым голосом поет о нежном летнем закате и человечьей крови.
Зря не попал он в лапы дикарей. Надо было зажарить его на костре и сожрать. Чтобы не суетился. Один на необитаемом острове тридцать лет и… ни минуты покоя!.. В детстве я был лучшего мнения о Робинзоне Крузо.
Когда я умру, извольте называть меня природой, а не покойником. Я честно заработал это право.
Посмотрел на себя в зеркало. Господи, что стало с детством!