После совершенно непредвиденного, никем не предсказанного события все завертелись ещё быстрее и круче, словно решили вскоре отправиться туда же и не хотели терять время.
Одна только тётя Рая занималась тем, что было непосредственно связано с похоронами, а теперь вот и с поминками.
Нет, никто не возражал, все даже хотели немножко отвлечься, но зачем так громко, зачем столько шума?
Дело было не в национальных или религиозных тонкостях. Да никто в них и не разбирался. Все эти подробности сильно повыветрились за годы сборки светлого будущего.
Дело было в простой вещи, в деньгах, и даже не столько в них самих, сколько в мониторизме, — это зловещее слово произносили шёпотом, сдерживая дыхание и невольно оглядываясь, не подслушивают ли, — словно речь шла о погроме. Впрочем, в семейном клане почившего Шмельки это слово, кажется, так и понимали.
Время было смутное, точнее, переходное, а точнее, потёкшее вспять из бывшего царства свободы в царство необходимости.
«Мать его, и то, и другое», — как выразился однажды дядя Миша, он же Мойша, он же Муля, он же Мирон.
Для такого неблагоприятного отзыва у него были все основания.
В царстве свободы он немножко сидел, как тогда выражались, за расхищение социалистической собственности.
«Чего, чего я такого расхитил?» — всякий раз спрашивал он, возвращаясь под родной кров после очередных посиделок.
В нынешнее же смурное время у дяди Миши возникли свои проблемы. Например, с именами. Да, с нимжи, как и со всем прочим, тоже стало неясно. То ли уже можно, то ли ещё нет, то ли уже опять нельзя. И дядя Миша стал сильно путаться при общении с незнакомыми людьми, представляясь каждый раз по-разному, даже в совершенно трезвом состоянии, что бывало, правда, не часто, но и не реже, чем раз в неделю, поскольку только в этом случае его законные права супруга соблюдались. Впрочем, как он сам признавался с похмельной горечью, отнюдь не всегда.
Так вот, время было странное. И, вероятно, именно поэтому все что-то тащили, растаскивали, и все родственники покойного Шмельки, — разумеется, кроме тёти Раи, — тоже что-то куда-то и откуда-то несли, волокли и тащили, но почему-то от этого всё не богатели, а посему время от времени впадали в задумчивость и меланхолию, даже в нечто, похожее на созерцательность, но чаще всего просто в запой или, говоря более сострадательно, в загул.
«Вы обязаны понимать, — сказала тётя Рая, — это главный праздник у человека».
«Ха», — озадаченно произнёс кто-то из родственников, но продолжать свою речь почему-то постеснялся.
«Да, главный, — торжественно и несколько театрально повторила тётя Рая, буквально растаптывая эффект, произведённый сомнительным словом „ха“. — Человек, — продолжала тётя Рая, строго глядя на собравшихся, — может, только для того и живёт, чтобы потом всех собрать. А о Шмельке и говорить нечего. Он так любил людей», — и она извлекла из своей полной груди глубокий протяжно-сожалеющий вздох.
«Девок он любил», — мрачно сказал кто-то из родственников, явно второстепенный по значению, ибо сидел где-то в конце стола и был с трудом виден.
Но тётя Рая продолжила свою речь так, как если бы именно этого она и ожидала.
«Вот именно, — сказала она, — кто любит женщин и понимает их потребности, любит всех людей.
Да, конечно, и он имел свои слабости. Во всём надо знать меру. Но скажите мне, что такое мера и кто из вас её знает?»
«Я, — сказал дядя Миша, он же Муля, он же Мирон, он же Мойша, — не могу дать определение меры, пусть этим занимаются учёные люди. Но переспать со своей родной тёткой?! Конечно, может, она ему совсем и не тётка, здесь есть определённые сомнения, но так принято считать, значит — тётка. А увести жену у троюродного брата Симхи? Хоть это и пошло ему на пользу. У него что-то зашевелилось в голове, а то до этого один волосяной покров был. Но тормоза у каждого должны быть».
«Шмельке, — сказала тётя Рая, — наш Шмельке, — произнесла она с чувством, — был простой человек. Мы не должны предъявлять к нему слишком завышенные требования. И цари иногда подавали дурной пример. Все мы, — сказала она, — хорошо знаем Давида».
Все уставились друг на друга с явным подозрением. Значит, ты знаешь, а я почему нет?
И потом, о каком Давиде идёт речь?
О зубном технике, промышлявшем в Израилевке поддельными золотыми коронками, а в Германии ставшем зубным светилой?
«Так ведь это — сука, — как однажды с глубокой неприязнью отметил дядя Миша, — он родственникам даже писем не пишет. Такая сволочь!»
А может, это тот Давид, который сидит сейчас в Пенсильванской тюрьме за подделку документов.
Какой художник! Какой большой мастер! Такой талант! Редкость! Он мог делать всё: от жалких водительских прав до докторских дипломов. А как сильно он увеличил количество еврейского народа?! Этого не знает никто, даже он сам.