Здравствуй мой родной, любимый Саня, — Шишину писала Таня. — Сегодня книжные перебирала полки, много книг подаренных одних и тех же у меня скопилось, (помнишь, все на дни рожденья нам дарили книги). Ии тех, что есть по две, и даже по четыре я решила отнести в библиотеку нашу, в школу. Дюма «Три мушкетера» оказалось три… «Плутония», «Айвенго», «Квентин Дорвард», Жуль Верн, «Два капитана», «Кортик», Диккенс…
Что полки даром забивать? И вот пока перебирала, альбомы школьные нашла. И целый день листаю и листаю. То плачу, то смеюсь. Закрою и открою. Открою — оторваться не могу. Все черно-белые конечно снимки, но как цветные, нет, цветнее, чем они.
Где ты на школьной елке в первом классе зайцем был! Ты помнишь, Сашка? Я Красной шапочкой, Бобрыкин волком. Глупости какие! Бобрыкин там скорей не волк, а крокодил какой-то!!! Ну и морда! Зубы из фольги, и хвост с отцовского воротника! А мы с тобой… Ты с пирожком столовским под елочкой стоишь, и вид такой, как будто бы из зала Анна Николавна наша кулаком тебе грозит… Грозила, сознавайся?
«Не грозила», — вспомнил он.
Какие же чудные, Санька мать тебе тогда связала уши!!!! А я! А я… Тогда красивой я такой себе казалась, в этом белом из марлевки платье, в соломенной и красной шляпке…с бантиком под горло…
«Ты и была… ты и сейчас… ты и всегда…»
А мне Бобрыкин говорит, что я как мухомор! И я обиделась ужасно, заревела, убежала, под стол залезла физрука. Сижу, реву. Тут ты. Стоишь и смотришь. Увидел, что реву, и испугался, тоже заревел…
А я еще немного поревела, смотрю из-под стола, а ты стоишь, такой! Усы, что мы углем нарисовали, все размазал, нос… и уши по плечам повисли… Мне стало так смешно тогда, что хочется сейчас опять заплакать.
Родной, хороший мой, любимый Саша…
На фотокарточке в девятом классе нет тебя. Ты помнишь, долго ты болел тогда? Я помню. Мать твоя уйдет, а ты к окну, стоишь и смотришь на забор, и ждешь, когда из школы я домой пойду. Нос о холодное стекло расплющишь, и стоишь… а мы с Бобрыкиным дом обойдем с той стороны от арки — и в кино.
А из кино идем, ты все стоишь и ждешь.
Ты вспомнишь сам, я знаю, карточку, вот эту, что я тебе в письмо кладу.
На фотокарточке, которую прислала Таня, Шишин в голубой рубашке в материнском «ромбами» жилете песьей шерсти — сидел за партой, ждал, из последней силы не крутясь, когда из фотоаппарата вылетит обещанная птичка.
Не как обычно, ждал, без пиджака.
Бобрыкин ненавистный как-то у забора, где Шишин часто бабочек ловил, поймал его, и там велел стоять, не шевелится, репейниками в Шишина кидал.
— Стой, жди, пока я в нос не попаду тебе, не вздумай шевелиться! Чем быстрее в нос я попаду тебе — тебе же лучше, понял? — и Шишин терпеливо ждал, когда Бобрыкин ненавистный репейником по носу попадет ему…
Танюша шла вдоль школьного забора, и посмотрев сказала: «Дураки!»
— Ну весь пиджак загадил, сам репей, и весь в репье! — сказала мать. — Ходи теперь, чешись, как пся во всях! — и доставать репьев не стала…