Десять лет прошло, десять лет… где ты теперь, Анюта?..
Можно бы написать в Брянск, отыскать давних знакомцев, разведать. Но вот ведь какая история: в пятнадцать лет сочинив комическую оперу, в восемнадцать — настоящую стихотворную трагедию «Филомела», которая даже была напечатана в «Российском феатре», в одном томе с прославленным Княжниным, писем писать так и не выучился, разве что братцу Левушке. Бывает ли так, чтобы в человеке жил талант ко всему кроме писем?
Анюта — пятнадцатилетняя… тебя больше нет… Ты осталась в том Брянском уезде, где бродили вместе по лугам, сопровождаемые одной лишь кудлатой Фиделькой…
Но как вышло, что все рухнуло? Ведь почти было сладилось! Родители, видя, что в разлуке дочка тает, как воск, и испугавшись не на шутку за ее жизнь, уже дали свое согласие на венчание и написали о том жениху в Петербург. Он получил письмо — и затмение какое-то нашло на обычно ясную голову! Он ведь всегда умел находить деньги — очень даже бойко влезал в долги, чтобы являться к Анюте щеголем! А тут, какая-то несвойственная ему гордыня вдруг вылезла на свет и принялась распоряжаться! Нет, гордым он был, по-своему гордым, умел дать сдачи обидчику, но с чего взбрело ему на ум, будто родители Анюты — обидчики? С чего написал то нелепое письмо: денег-де сейчас не имею и в Брянск к вам приехать не могу, а коли угодно, прошу осчастливить — привезти невесту в столицу, где может быть немедленно устроена свадьба. Неужто не мог написать ласковее, разумнее? И что тут хорошего могло выйти кроме оскорбления для родителей Анюты и решительного отказа?
Да, денег не имелось, но их можно было найти. Их можно было выиграть, черт возьми!
И не содрогаться теперь, едва услышав пленительное имя «Анна»…
Дойдя до Родниковой, Маликульмульк стал выглядывать давешнюю старуху, которая рассказала ему, что до гордячки Анны Дивовой никак не добраться. Он знал, что тут ее владения: если бы она забрела на другую улицу, ее с шумом бы погнала прочь тамошняя старуха, торгующая таким же хламом.
Родниковая улица узкая, экипажи тут проезжали нечасто, да и народа было немного. Навстречу прошли поочередно торговец-еврей в длинной черной накидке с супругой в белом покрывале, из-под которого виднелись край темной юбки и ножки в белых чулках и черных туфлях на вершковом каблуке; пастор-немец, высокий и сутулый; русский батюшка, спешивший, видимо, к больному, а за ним — пономарь в полушубке поверх подрясника, с молитвенником и кадилом. На дорогу выкатился перелетевший через забор тряпичный грязный мяч и остановился прямо в огромной луже. За мячом выбежал маленький парнишка. Маликульмульк обратился к нему по-русски — парнишка не понял, обратился по-немецки — та же история, а латышского философ пока не знал, да и не видел в нем нужды. Появился другой парнишка, постарше. Тот говорил по-немецки и показал Маликульмульку, где дом старой женщины, торгующей поношенным платьем.
Она жила в полуподвальной конурке, вход в которую был под лестницей и доставил Маликульмульку множество неудобств. Все-таки философ хорошо себя чувствовал в просторном теле Косолапого Жанно, лишь когда тот сидел в креслах, писал, читал, курил или ел. Маликульмульк, приятель гномов и сильфов, лишней плоти не имел — когда автор воображал свою встречу с философом, встречу, с которой началась «Почта духов», он видел высокого старца с седой бородой в платье, усеянном звездами, но старец был легок и подвижен, что соответствовало его язвительному и насмешливому нраву.
Уже темнело, и хозяйка конурки, окончив дневные труды, только что вернулась домой. Она впустила хорошо одетого дородного господина, признала его и предложила единственный в комнатушке стул, а сама взялась разжигать печь.
Маликульмульк, оглядывая жилище торговки, первым делом вспомнил Шекспировы слова про мир, который театр. Тут было закулисье театра человеческого. Возможно, актеры, что оставили торговке свои наряды, давно переселились в мир иной, а вещи, их пережившие, ждут других актеров, что придут играть все те же роли — да только перед иной публикой и в ином зале, не столь нарядном, и свечи не восковые или спермацетовые, а простые сальные…
В сырой конурке на вбитых в стену длинных гвоздях и на толстых натянутых веревках висело разнообразное тряпье, целый маскарад, тусклый и жалкий. Вдоль стены стояли сапоги всех видов, не обязательно парные. Был и большой расписной ларь — на его желтом боку неведомый живописец изобразил кавалера и даму, а меж ними цветок с почти человеческим лицом, обрамленным лепестками.
Освещалась эта фантасмагория огарком, прилепленным к дощечке, а дощечка лежала на столе посреди пестрых тряпичных кучек. Справившись с печью, торговка отгребла свое богатство, высвободив угол стола, и предложила доброму барину угощение — кофей и калач. Да, кофей у нее водился!
— Как звать тебя, моя голубушка? — спросил Маликульмульк, кивком давая понять, что от угощения не откажется.
— А Минодорой Пантелеевной.
— Экое имя знатное!