Из всех инструкций безопасности, запомнилась Хаддаду одна — у пленных надо время от времени, мораль понижать: не давать им забыть, что почем. И капрал в любой беседе с пленными старался логично перейти на то, как арабы хотели всех нас в море сбросить, и как мы их за шесть дней раздолбали. И если б не американцы с русскими, то заняли бы мы Каир, Дамаск и столицу Хашимитского Королевства Рабат-Аммон. Пленные соглашались.
Когда играл капрал с Махмудом, то о морали забывал — не до того. Но однажды, под самый конец победоносной партии, сказал Хаддад: «Сделали мы вас на сухую!» «Нет, не вы!» — ответил пленный. «А ну, заткни глотку, — лязгнул Хаддад затвором. — Сейчас начетверо перерубаю!!» «Хаддад, — прошептал пленный, — позволь мне рассказать тебе… Многие в нашем отряде могут засвидетельствовать мои слова…»
И рассказал капралу пленный Махмуд, как во время главного сражения, увидел он на ближнем холме-джабеле трех бородачей-великанов в белых хламидах. Бородачи простирали руки то над арабами, то над нами. Когда вздымалась длиннопалая длань бородача над Махмудовым войском, в ту же секунду превращались арабы в черный прах, сносимый ветром. А когда над нашими — не брало их прямое попадение. Махмуд сам стрелял — и видел, как отпрыгивали смятые пули от хлопчатобумажных гимнастерок…
«Вы — воры и негодяи, прелюбодеи и обманщики, — Махмуд говорил так быстро, что капрал только головою мотал. — Вы не боитесь зарабатывать на братьях… Да, мы хотели сбросить вас в море, мы хотели истребить вас; но не дано это нам, не дано!.. Вы, низкие подлецы, стоите ближе всех народов к Богу: сначала вы, потом — христиане и лишь третьими — мы, мусульмане…»
И заплакал Махмуд от ненависти.
— Поняли, ребята, — говорит Хаддад, кухонный командир нашей базы. — Так оно и было… Араб — это тебе не наш. Он тебе Всевышним над брехней не поклянется…
Хаддад разваливается задумчиво на некоей рухляди и кресельного вида, им самим приволоченной на кухню, выволакивает из пачки сигарету и продолжает:
— А мы что?! Войну выиграли и Бога вспомнили? Хрена! Разврат, у девок ляжки напоказ, работать не хотим, только друг у друга воруем! Дети, чуть из мамкиной дырки выскочат, наркотики смалят… На молитву никого не затащишь, — Хаддад притрагивается к своей вязаной голубой шапчонке, размером с пятак, — а в кино с голыми жопами — будьте любезны! Вот арабы и задвинули в семьдесят третьем — во-от такой нам и задвинули.
Хаддад показывает — отмеряет по локоть — какой нам задвинули.
— Ты, русский, — обращается капрал ко мне, — Ты в Синае служил. Главную маркитантскую лавку знаешь? Ну, в Рефиддим? Так там перед последней войной египетские шпионы вместе с нашими солдатами в очереди стояли!
— Зачем?!
— А так. Шоколад покупали, сок апельсиновый. Свободно! Запросто через нашу линию переходили, чего надо — смотрели, в маркитантской закупались — и домой.
Ясно?
И Хаддад предупреждает:
— Не образумимся — нам еще и не так задвинут. Подмахивать не придется…
Пять часов утра. Сидит Верста на постели, коленями подбородок подпирает; шею Версте сгибать почти не приходится. Вот и еще одну ночь я хитро перебыл, обманул Анечку с Верстою: первая не пришла ко мне по холмам, вторая — не заснула.
Ни слова правды никому и никогда… А днем — посплю.
— Витя, а это — правда?
— Озвезденела ты по случаю бессонной ночи; спи. Есть у тебя время…
— Ты так… страшно рассказывал. Ты тоже думаешь, что это правда.
— Верста, ты же знаешь, что я ради красного словца продам мать и отца. А ради Красной Шапочки продам Дюймовочку.
…Бодрый я встает, гладит дремлющую Версту по спинке вдоль — с добрым утром, с новым счастьем, — бодрый я идет на кухню, где раковина завалена немытою посудой, где бубнит холодильник, где растет золотой виноград на картинке-календаре; бодрый я группирует на столе молоко, яйцо и пластинку черствой белой булки — гренку бодрый я готовит Версте на завтрак…
— Витька, — сипит Верста, — дай поспать, не громыхай…
Не громыхаю.
Лезу в шкалик, осматриваю жестяные шкатулки родом из Таллина — красные в белый горошек, мал-мала меньше. Надписи: «Соль», «Сахар», «Крупа», «Чай» — отсутствие содержимого надписям не соответствует. Несколько чаинок нахожу в «Корице». Сахарные остатки — в «Крупе».
Ни слова правды никому и никогда.
10
Из дневников Арнона Литани: «У мамы было две сестры… Отлично помню, что у тети Баси ее младшая — Мирка, вышла замуж в тридцать девятом. Уехала с мужем из Львова в Киев перед самой войной: учиться.»
Под началом войны понимал Арнон не тридцать девятый, а сорок первый.
«…мама мне писала — получил ее письмо за неделю до ареста, — что Миркин муж, Давид Розенкранц, послан во Львов советскими, человек хороший.
Мамины письма до сих пор могу наизусть: «послан советскими, человек хороший…» Вполне возможно, что Мирка с мужем выжили — эвакуировались из Киева…Скорее всего — у них дети: Мирка была, что называется, цветущая…»
Вчерашнее возвращение домой — около семи вечера. Арноновы флоксы орошаются автоматическими капельницами.