Неделю спустя прошел слух о том, что отец Бенедикт помер. В округе жалели о нем – был он человек прямодушный, честный и поп исправный. Однако крестьяне почитали его человеком заурядным, без искры божьей – жил он, как и они сами, по крестьянскому обычаю и был не шибко учен.
Но Улаву было не по себе, когда пришла весть о смерти священника; душа у него словно онемела. Будто бы прежде дверь была широко распахнута для него, и он, сам не отдавая себе в том отчета, думал, набравшись мужества, войти в нее однажды. Только все никак не решался. Теперь же дверь захлопнулась на веки вечные.
Он не расспрашивал Ингунн про поездку в Опланн, и имени младенца они не упоминали.
Но вот ближе к рождеству тихую, спокойную душу Улава снова замутил страх, он понял, что беда воротилась к ним, – Ингунн снова понесла…
С того самого дня, как Турхильд, дочь Бьерна, пришла в Хествикен, Ингунн стала усердствовать в хозяйственных делах, как никогда доселе за все годы своего замужества. Теперь хозяйке вовсе не было надобности хлопотать самой – Турхильд была расторопна и быстра, одна управлялась в доме, и во всем у нее был порядок. Однако ее появление словно пробудило в Ингунн тщеславие. Улав понимал, что жена его чувствовала себя обиженной оттого, что наняли домоправительницу, да еще без ее ведома. И хотя Турхильд во всем слушалась хозяйку и старалась услужить ей как могла, исполняла ее волю и желания, держалась скромно и жила с ребятишками в старом домике, где когда-то жила мать Улава, все же он заметил, что Ингунн невзлюбила Турхильд.
В чем Ингунн была искусница, так это в рукоделии, коему ее обучали сызмальства, и вот теперь она занялась им снова. Она сшила мужу долгополый кафтан из заморского сукна, затканного черными и зелеными цветами, и оторочила его широкой каймой. Правда, наряжаться ему сейчас некуда. А уж будничное платье пусть ему шьет Турхильд. В работе по дому от Ингунн по-прежнему было мало толку, и все же она совалась во все и на рождество принялась стряпать из убоины, варила пиво, прибрала в доме, проветрила одежду, носилась между кладовыми, чуланами и пристанью, а на дворе мела метель, сильный ветер дул с фьорда, тун и дорожка к морю были покрыты снежной кашицей цвета морской воды.
Когда вечером накануне сочельника Улав вошел в дом, Ингунн стояла на скамье и изо всех сил старалась повесить старый ковер на деревянные крюки, вбитые в стену. Ковер был очень длинный и тяжелый, Улав подошел и помог ей – поднимал ковер постепенно от крюка к крюку.
– Ты что же это не бережешься и поднимаешь тяжелое! – сказал он. – Коли тебе полегчало, тем более надо поостеречься, чтобы все было, как мы оба с тобой желаем.
Ингунн ответила:
– От судьбы не уйдешь. Уж коли мне написано на роду страдать, пусть лучше я сейчас отстрадаю, чем маяться долгие месяцы да ждать мук мученических. Думаешь, я не знаю, что не суждено мне услышать, как меня назовут матерью?
Улав быстро взглянул на нее. Они оба стояли на скамье. Он спрыгнул на пол, приподнял ее и постоял с минутку, обняв ее за бедра.
– Негоже такое говорить, – сказал он неуверенно. – Почем ты знаешь, как оно может обернуться, Ингунн, голубка моя!
Он отвернулся от нее и принялся собирать деревянные крюки да гвозди, разбросанные по скамье.
– Я думал, – медленно сказал он, – что ты видалась с мальчиком, когда была в Берге прошлым летом.
Ингунн не ответила ему.
– Иной раз думается мне, это ты, верно, тоскуешь по нему, – молвил он чуть слышно. – Скажи мне правду.
Ингунн все молчала.
– Может, померло дитя-то? – осторожно спросил он.
– Нет, я повидалась с ним один раз. Он до того испугался меня, что брыкался и царапался, как рысенок, стоило мне только до него дотронуться.
Улав чувствовал себя много старше своих лет, усталым и измученным. Шла пятая зима с тех пор, как он женился на Ингунн, а ему казалось, будто миновало уже сто лет. Для нее, бедняжки, время, поди, тянется и того медленнее, думал он.
Иной раз пытался он подбодрить себя – надеяться. Может, на сей раз все обернется хорошо, ведь только это и может ее утешить. Нынче ей было полегче, чем прежде, – авось сможет доносить младенца до срока.