– Нет, благодарю, – проворчала старая леди, закрывая дверь.
Она устроилась на свободном стуле, а Мейбл вновь принялась за шитье. Уже спустились сумерки, и в комнате горели лампы. Отблески газового светильника играли на серебристой иголке, и, подгоняемая наперстком, она вспыхивала как живая, ныряя и выныривая из черной ткани. Мейбл тоже постарела. Костяшки ее пальцев обросли подагрическими шишками. Да и ходила она не так легко, как раньше. По обыкновению, служанка расшивала бисером черное платье. После кончины Эдмунда пожилая дама с завидным постоянством носила только черное. Подобно королеве, она выглядела в трауре весьма впечатляюще. В духе времени траур казался высокой добродетелью. Чувство скорби считалось весьма приемлемым и крайне уместным, всем понятным и вызывающим сочувствие. Оно выгодно отличалось от чувства вины, хотя со стороны они могли выглядеть одинаково. Старая вдова могла тосковать, уединяться, и любые ее просьбы с готовностью удовлетворялись. Она была в центре внимания, и никто не навязывался к ней с вопросами.
Мария с необычайной легкостью привыкла к вдовьей роли. Первые годы ей никак не удавалось выбрать подходящий случай для снятия траура, а потом стало слишком поздно. Окружающие привыкли к мысли, что кончина Эдмунда опустошила ее. И миссис Эллисон не оставалось иного выбора, кроме как поддерживать такой образ. Ей хотелось, чтобы люди поверили ее словам, и временами она сама пыталась поверить в сказанное. Избранный способ существования вполне ее устраивал.
А теперь, бог знает откуда, принесла нелегкая Сэмюэля Эллисона, и налаженная жизнь начала катастрофически рушиться…
Мейбл, нанизывая на иголку черный бисер, нашивала его на лиф нового платья. Почему, черт возьми, Мария вздумала всю оставшуюся жизнь носить траур по Эдмунду? Должно быть, он смеется над нею там, в аду, в какой бы круг его отправили… Черный-то цвет никогда ее не красил, а уж тем более теперь, в старости, когда ее лицо сморщилось и пожелтело. А если еще щеки нарумянит, то будет похожа на крашеный труп. Ха, крашеный труп! Именно так и подумаешь, глядя на нее, душа-то совсем помертвела, однако же еще вредничает и скандалит…
Миссис Эллисон хотелось сказать Мейбл, чтобы она выбросила это унылое платье и сшила новое – другого цвета… может, фиолетового, который тоже считается почти траурным. Но фиолетовый или лавандовый – тоже не ее цвета, на самом деле в них она будет выглядеть только хуже.
Кроме того, старая дама боялась перемен. Каждому захочется спросить ее о причинах, а ей вовсе не хотелось больше вспоминать Эдмунда, не говоря уже о том, чтобы объяснять свое поведение. Поэтому она продолжала бездельно молчать. Голова у нее в итоге и правда разболелась.
Миссис Эллисон не спустилась вниз к ужину. Ее страшило то, что Кэролайн может начать болтать про Сэмюэля или, хуже того, про Эдмунда, задавать вопросы, оживляя воспоминания. Разумеется, воспоминания Кэролайн о нем затрагивали лишь внешние, всем известные аспекты, а их старая дама сама намеренно и неизменно подтверждала. Она могла упорно твердить о его доброте, обаянии, способности живо рассказывать интересные истории. Могла вспомнить те рождественские празднества, когда они вместе шли по снежной аллее к церкви в сочельник, и он пел старинные песни красивым звучным голосом.
У нее сжалось горло. По щекам вдруг потекли слезы. Если бы все было так славно!..
Кто же виноват? Неужели она сама? Неужели именно она выбрала неверную дорогу, сбилась с истинного пути, лелея свои детские фантазии о благопристойной жизни, и не потому ли дожила до старости, так и не достигнув расцвета зрелости?
Но тут уж ничего не поделаешь. Теперь она не могла позволить себе измениться.
Хотя жизнь становилась невыносимой. Мария предпочла бы умереть.
Мейбл зашла в ее комнату и забрала поднос с наполовину съеденным ужином. Она ничего не сказала, да и не могла ничего сказать. Уже двадцать лет эта женщина служила у старой миссис Эллисон. Они знали друг о друге массу интимных подробностей, знали физические особенности друг друга, привычки, шаги, кашель, могли на ощупь узнать друг друга, лишь коснувшись руки или волос. Однако в сущности они оставались чужими. Старая дама никогда не спрашивала, о чем горничная думает или на что надеется в жизни, почему не спит по ночам, а Мейбл понятия не имела, какой страх сжимает ледяной рукой сердце хозяйки.
Так не могло продолжаться. Мария должна что-то придумать, пока не стало слишком поздно. Нельзя допустить, чтобы Кэролайн все узнала. У миссис Эллисон не осталось выбора. Вернулись старые панические страхи и отчаяние; она погружалась в знакомый мрак, терзавший ее сердце, и он сжимался вокруг нее, отрезая от внешнего мира, запечатав ее в невыразимом одиночестве.