«Ввечеру пошли в комедию. Комедия была русская: „Сидней“ в переводу г. Визина, в стихах; балет из маленьких учеников; маленькая пиэса „В мнении рогоносец“. За ужиною разговаривали мы о комедии. Его Высочеству сегоднишнее зрелище понравилось; особливо понравился крестьянин. Откушавши изволил Его Высочество лечь опочивать, десятого часу было минут десять».
Порошин не совсем точен: стихотворная комедия «в переводу г. Визина» называлась «Корион». А переводу подлежал действительно «Сидней», французская пьеса Грессе.
Впрочем, неточность и в том, что «в переводу». Это не перевод, а переделка на условно русский лад, пока что робкая. Но — своевременная, потому что на сцене российского театра идут лишь три отечественные комедии, все сумароковские: «Тресотиниус», «Чудовищи» и «Пустая ссора». Да и те написаны полтора десятка лет назад, что же до уровня их совершенства, то…
Впрочем, об этом уровне и о том, какою должна быть русская комедия, и начался спор немедля после появления «Кориона».
Уже в следующем году еще один литератор елагинского круга и еще один елагинский секретарь, Владимир Лукин, сочиняет, а точнее, тоже переделывает с иноземного на российский лад комедию «Мот, любовию исправленный». И начинает войну с Сумароковым, с единодержавством его в драматическом репертуаре и в мнении о драме.
Вот чем не устраивает Владимира Игнатьевича Александр Петрович:
«Кажется, что в зрителе, прямое понятие имеющем, к произведению скуки и того довольно, если он услышит, что русский подьячий, пришед в какой ни на есть дом, будет спрашивать: „Здесь ли имеется квартира господина Оронта?“ — „Здесь, — скажут ему, — да чего ж ты от него хочешь?“ — „Свадебный написать контракт“, — скажет в ответ подьячий. Сие вскрутит у знающего зрителя голову. В подлинной русской комедии имя Оронтово, старику данное, и написание брачного контракта подьячему вовсе не свойственно… я мню, что не можно русскому писателю сплести столь несвойственное сочинение».
Спор шел не об эстетике и поэтике — это было бы не в духе века. Самого Лукина, его покровителя Елагина, также сделавшего вольнонациональное переложение комедии «северного Вольтера» Гольберга, прочих их единомышленников сердило, что Сумароковские комедии, переселяясь в Россию из Франции, ленятся сменить французские кафтаны и отвыкнуть от французских обычаев, не выглядят коренными россиянами — и, стало быть, бессильны исправлять национальные пороки.
(Кстати сказать, разумные доводы хоть и возымели действие, да не на всех: не говоря о Сумарокове, бросившемся в контратаку, в комедиях императрицы Екатерины, которые будут написаны только через несколько лет, снова явится тот же злосчастный свадебный контракт. А служанка, хоть и будет именоваться не Дориной или Селиной, а Маврою, все-таки будет почитывать Ричардсона.)
«Наша драма подкидыш, — писал Вяземский. — Перенесенная к нам с чужой почвы, она похожа на те деревья, которые, по вырубке, втыкают в землю уже в полном их развитии. Конечно, хозяину нет труда ходить за ними, возращать, расправлять их: дерево как дерево; но то беда, что в нем нет прозябения: оно увядает, сохнет, и хотя кое-где и пробивается на нем уцелевшая зелень, но не ждите от него ни тени, ни плодов, ни отпрысков. Вы хотели иметь декорацию, комнатную рощу, и имеете ее; но корни, но произрастительная сила не у вас: они остались на родине».
Услышь это Лукин, он был бы рад столь красноречивому посрамлению того, кого осмеял в комедии «Щепетильник» как Самохвалова; Вяземский, однако, включал в круг подкидышей сочинения и его самого, да и писателей куда более одаренных. И был прав по-своему: то, что Лукину казалось отчаянным прыжком через пропасть, на краю которой остался безнадежно устарелый Сумароков, было малым шажком, ибо и Владимир Игнатьевич полагал, что русскому автору «заимствовать необходимо надлежит», иначе ничего путного не выйдет. И он выступал с декларацией весьма еще скромной. Я, пояснял он одну из своих переделок, «склонил сие сочинение на свои нравы и переменил имена французские, которые на нашем языке, когда они представляемы бывают, странно отзываются, а иногда слушателей и от внимания удаляют».
Немного…
И много, соображаясь с историей. Во всяком случае, ежели лукинский «Мот» или прославивший его «Щепетильник» — шажок, то «Корион» Фонвизина — и вовсе пока еще полшажка.
Это бросается в глаза хотя бы теми же именами персонажей. Лукин скоро выпустит на сцену Добросердовых, Правдолюбовых, Пролазиных и Притворовых, предтеч Правдина и Скотинина, — у Фонвизина русаки именуются Корионом, Менандром и Зеновией (вот они, полшажка, осторожная половинчатость: эти имена и в православных святцах отыщутся, и недалеко еще ушагали от персонажей Грессе — Сиднея, Гамильтона, Розали).
Есть, правда, в этом «склонении на свои нравы» и прямо российский персонаж: Грессеев садовник обернулся подмосковным крестьянином, а зацокал, как коренной пскович: