«Состояние мое теперь таково, что я лучшего не желаю, если только оно продолжится, — пишет Фонвизин сестре Федосье 26 июня 1766 года. — Иван Перфильевич ежедневно показывает мне знаки своей милости; по крайней мере не имею я того смертельного огорчения, которое прежде чувствовал от человека, коего и самая природа и все на свете законы сделали ниже меня и который, несмотря на то, хотел не только иметь надо мною преимущество, но еще и править мною так, как обыкновенно правят честными людьми многие твари одинакой с ним породы. Все мое счастие состоит в том, что командир мой сколь ни много его любил, однако любовь его к нему преодолели его рассуждение и честь».
Кто же этот злокозненный враг, стоящий столь ниже Дениса Ивановича и тем не менее так ему досаждающий? Ответ — в следующей фразе:
«Иван Перфильевич, будучи сам благородный и честный человек, раскаивается в прежнем своем поступке с Лукиным…»
Да, это все тот же Владимир Игнатьевич Лукин, сын придворного лакея (отсюда дворянская надменность Фонвизина), один из секретарей Елагина, любимец его, самое близкое доверенное лицо, чему, вероятно, способствовало и то, что, как Елагин, Лукин был масоном, даже стоял во главе ложи «Урания».
Он-то, как нарочно, и оказался злейшим врагом того, с кем, казалось, надо быть ему союзником. Но литературные отношения тогда мало что решали.
Трудно сказать, что поссорило единомышленников, борьба ли за ближайшее к «командиру» место, тяжелый ли характер Лукина, насмешки ли острослова Фонвизина, натолкнувшиеся на обидчивость; как бы то ни было, началась вражда, самим Денисом Ивановичем в «Чистосердечном признании» описанная так:
«Сей человек, имеющий, впрочем, разум (Д. И. хочет быть объективен. —
Но в конце концов капризный нрав «честного и снисходительного» стал тяжел для Фонвизина. Допекаемый Лукиным и не защищаемый более Елагиным, Фонвизин просился в отставку, хотел переменить службу, но тут сказалась та самая черта знаменитого чудака — не терпел он, если кто-нибудь делал то, чего не мог делать он, или имел то, чего у него не было. Чудачество обернулось самодурством: патрон не хотел никому уступать столь способного литератора, а без его воли никто Фонвизина не брал, не желая ссоры с Елагиным.
Спутник уже неохотно крутился в орбите сановной планеты, и сила притяжения стала невыносимой:
«С.-Петербург, сентября 11 дня 1768.
Милостивый государь батюшка и милостивая государыня матушка!
На полученные по нынешней почте милостивые ваши письма ничего в ответ донести не имею, как только то, что я на просьбу мою никакой резолюции не имею… Такая беда моя, что никто прямо от него брать меня не хочет; а на него я никакой надежды не имею. Он говорит, что я, пошед в отставку, сам себя погублю и что, переменив место, будто также сам себя погублю; а не погублю себя, оставшись у него. Слыханы ли в свете такие ответы? Как бы то ни было, я с ним в нынешнем же месяце расквитаюсь. Мне жить у него несносно становится; а об отставке я не тужу: года через два или через год войду в службу, да и не к такому уроду.
Затем, прося родительского благословения, остаюсь всепокорнейший ваш сын…»
В нынешнем же месяце расквитаться не удалось, зато Елагин сделал уступку: полагая этим Фонвизина угомонить, отправил его в полугодичный отпуск в Москву, к семье. А потом, внемля просьбам подчиненного, продлил отпуск еще на полгода.
За этот год в жизни Дениса Ивановича произошло два серьезнейших события.
Первое: он полюбил.
В автобиографическом «Признании» он, человек давно и сравнительно счастливо женатый, все же вспоминал ту, несбывшуюся свою любовь как нечто превосходящее все, им испытанное: «И с тех пор во все течение моей жизни по сей час сердце мое всегда было занято ею».