Оба молодых оболтуса из комедий Фонвизина — химически чистое проявление двух исторических типов. Митрофан — окаменелость, застылость, безнадежно неподвижная почва, бесплодная для новых, чужих, «ихних» семян. Иванушка — невесомость, неосязаемость, отсутствие почвы.
Они — два полюса, две крайности. И выражают эти крайности также в степени крайней.
Но и границы одного исторического типа, по-своему цельного, могут быть столь обширны, что узнаваемость крайне затруднительна и человек, находящийся возле одной из его границ, до комизма, до нелепости, до неправдоподобия не похож на человека, который находится возле противоположной, — особенно при российском размахе, где сами географические расстояния соединяют противоположности и контрасты: «от Белых вод до Черных», «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая». Они антиподы внутри типа. Но карикатурный низ и великолепный верх все же сходятся, связуются неприметной ниточкой, и если я скажу, что есть нечто общее (и, что интереснее всего, существенно общее) между засмеянным Иванушкой и одним из замечательнейших и причудливейших людей той эпохи, с которым Фонвизина отныне и на долгие годы тесно свела судьба, Никитою Ивановичем Паниным, — я это сделаю со всей серьезностью, хотя и со смиренным сознанием той самой неправдоподобности сближения.
Но о том речь уже в следующей главе.
Твое созданье я, Создатель (I)
…Ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его. И он вспоминает все те слова, которые сказаны были тогда, при первом свидании с Потемкиным. И ему представляется с желтизною в жирном лице, невысокая, толстая женщина — матушка-императрица, ее улыбки, слова, когда она в первый раз, обласкав, приняла его, и вспоминается ее же лицо на катафалке и то столкновение с Зубовым, которое было тогда при ее гробе за право подходить к ее руке.
ВЕЛЬМОЖА
1769 год. Начало июля. Петергоф. И в дворцовом саду — разговор двух людей, прежде незнакомых. Это и есть первая минута их знаменательного знакомства.
Один из них немолод, но красив, наряд его продуманно изыскан; даже полноту свою, необременительную полноту стареющего жуира, несет он с легкостью и изяществом.
— Слуга покорный, — говорит он, подходя ко второму и чуть склоняя голову в парике с крупными буклями. — Поздравляю вас с успехом комедии вашей. Я вас уверяю, что ныне во всем Петергофе ни о чем другом не говорят, как о комедии и о чтении вашем.
В самой безупречности манер и отменной простоте обращения виден человек, привыкший быть во власти и в силе, и это сочетание неотразимо, ибо природная мягкость характера придает обаяние самоуверенности, а та сообщает мягкости значительную весомость. Властность его подчиняет, учтивость же делает подчинение добровольным.
— Долго ли вы здесь останетесь? — спрашивает он.
Его новый знакомец молод, также полон, но полнота его нездорова, лицо одутловато и бледно, отчего он кажется старше своих двадцати пяти лет. С готовностью отвечает он величавому вопрошателю:
— Через несколько часов еду в город.
— А мы завтра. Я еще хочу, сударь, попросить вас: его высочество желает весьма слышать чтение ваше, и для того по приезде нашем в город не умедлите ко мне явиться с вашею комедиею, а я представлю вас великому князю, и вы можете прочитать ее нам.
Молодой собеседник кланяется:
— Я не премину исполнить повеление ваше и почту за верх счастия моего иметь моими слушателями его императорское высочество и ваше сиятельство.
О главном сговорено, и далее идут непременные любезности.
— Государыня похваляет сочинение ваше, и все вообще очень довольны.
— Но я тогда только совершенно буду доволен, когда ваше сиятельство удостоите меня своим покровительством.
— Мне будет очень приятно, если могу быть вам в чем-то полезен…
Впрочем, любезности скрывают, а точнее, приоткрывают вполне деловую подоплеку: произнесено слово «покровительство».