Все это видела Татьяна. Она через окно большого каменного старинного дома видела всю площадь, людей, лобное место. Иногда она забывалась, как забывается человек в тяжелой болезни, и ей казалось, что все это страшный кошмар, возврат куда-то в далекое, дикое... А когда приходила в себя, то ей хотелось вскочить на подоконник и кричать, кричать: «Люди! Да что же вы? Вас так много. Да как же это вы допускаете? Да вы же можете растерзать их — этих зверей с чужой земли»,— но она знала, что если она так крикнет, то сейчас же застрочат пулеметы, тупо глядящие своими дулами на людей. И вся сжималась, шепча: «Но что же это? Вот какой шквал надвигается на нашу страну! На нашу страну! На нашу страну! Но где она, наша страна? Разве это она? И Савелий Раков. Сколько раз он бывал у своих односельчан и, наверное, не раз сидел с ними за одним столом, называл их своими братьями... Да что же случилось? Как же это Савелий стал служить тем — чужим? Все уничтожается. Все. Честность, братство. И все это делают они — вот эти вооруженные звери. И оставаться с ними? Выполнять то, что приказывают они? Ах, «ювелирный магазин», «любезный Татьян». «Проклятие! Проклятие! Нет! Не ждать! Ни единой минуты не ждать»,— она посмотрела вдаль.
Далеко за сосновым бором уже по-весеннему закатывалось багровое солнце. Лучи солнца скользили по верхушкам деревьев и, вонзаясь в небо, заливали его такими лиловыми яркими красками, что от них невозможно было оторвать глаз.
—Мир живет. Мир принадлежит человеку,— проговорила Татьяна и вдруг почувствовала, что в ней родилось что-то такое, что руководило теми, кто шел на каторгу, на виселицу, под расстрел за лучшие человече-ские мечты.— Да, да,— проговорила она.— Вот когда я должна свершить то — большое, человеческое,— она шагнула к кровати, вынула из-под ковра нож-финку.
Осмотрев нож, она снова спрятала его и вошла в другую комнату, где у кровати Виктора сидела Мария Петровна, теперь еще более молчаливая. Склонившись над сыном. Татьяна поцеловала его и, не глядя на мать, сказала твердо, требующе:
—Мама. Ты можешь для меня сделать одно дело?
—А что тебе?
—Мама,— продолжала, уже бледнея, Татьяна.— Я больше не могу. Не могу-у. И ты уходи. Ты возьми Виктора и ступай вон туда — к лесу. Ступай и жди меня. И если я не приду к тебе сегодня ночью, значит ты меня не жди. А ступай. Иди и иди. Иди в другие села. Скажи, что ты крестьянка. И донеси... мама, я тебя прошу... донеси Виктора до Николая...
Мать по тону дочери поняла, что та решилась на что-то неотвратимое, от чего ее отговорить нельзя, и тихо произнесла:
—Хорошо! Уйду! И буду ждать. Уходить надо из этого вертепа. Может, тебе помочь?
—Да! Да! Дай мне халат!
Мать принесла халат. Татьяна сбросила с себя жакет и, морщась, надела халат, собрала волосы в пучок, как перед сном, затем вошла в комнату Егора Панкратьевича и легла в постель, где постоянно спал Ганс Кох.
—Ложусь, как в гроб,— и, чуть погодя: — Я очень хочу жить, мама. Очень,— и снова, чуть погодя, о чем- то думая: — И ты картину мою «Днепр» возьми, мама. А мне... мне дай там в моей комнате под ковром нож. Дай, мама.
Мать, тоже бледнея, трясущимися руками достала из-под ковра нож-финку и протянула его дочери. Но та слабо сказала:
—Под голову, мама,— и еще тише добавила: — Ну вот. Зажги свет. Все лампочки зажги,— и, глянув во двор, видя, как из-под горы, освещенной фонарем, идет Ганс Кох, она заторопилась: — Ну. Ну. Мама. Ступай! Поцелуй меня и ступай.
Мария Петровна поцеловала ее сухими, горячими губами и вышла.
Татьяна слышала, как мать защелкала выключателями в комнатах, потом она что-то проговорила, уже неся на руках закутанного Виктора. Подойдя к Татьяне, она, еще раз поцеловав ее, шепнула:
—Его поцелуй... Смотри не разбуди.
А когда Татьяна поцеловала Виктора, мать сказала:
—Дочка моя... Доченька... Я жду тебя,— и скрылась.
10
В квартиру вместе с Паулем Лебланом вошел Ганс Кох. Увидев всюду зажженный свет, он, возбужденный еще событиями дня, воскликнул:
—О-о-о! Какой иллюминаций. Торжество есть! Так и должно быть: победителя следует встречать как победителя. Этот извечно,— крупным шагом он прошел в комнату Егора Панкратьевича и, увидя в постели Татьяну, стих, чуть попятился, пробормотал изумленнодовольно:
—О-о-о! Благодарю вас,— затем на каблуках повернулся к Паулю Леблану, что-то шепнул ему, тот быстро скрылся, а Ганс Кох пружинистой походкой, как бы боясь спугнуть Татьяну, прошел в угол, сбросил с себя одежду и, шлепая босыми ногами, направился к постели.
Он только и успел сказать:
—О-о-о! Королева моя!
Татьяна, увидав очень близко от себя широко расставленные, блудливо горящие глаза, вся изогнулась и, молниеносно выхватив из-под подушки нож, ударила Ганса Коха в шею. Ударила, повернула, чувствуя только одно: как нож вошел во что-то липкое, как мокрый торф.