Джамме, африканке из племени туарегов[360]
, уже перевалило за шестьдесят. Высокая, крепкого сложения, она держалась очень прямо, говорила и действовала всегда решительно. Трудно сказать, чего было больше во взгляде синих глаз — затаенного пыла или гордости. Лицо матери казалось желтоватым: лоб и щеки подкрашены охрой. Одета она была в просторный темный хаик[361] из шерсти, в изобилии поставляемой местным племенам хаммамами, пасущими свои стада близ шоттов[362] южного Туниса, или, как их здесь называют, себха. Голову женщины прикрывал капюшон; выбивавшиеся из-под него пряди волос кое-где тронула седина.Джамма неподвижно стояла на пороге, пока сын не вернулся. Он не заметил вокруг ничего подозрительного, тишину нарушала только жалобная песенка
Сохар и Джамма вернулись в марабут, чтобы дождаться темноты, под покровом которой они смогут возвратиться в Габес никем не замеченными. Мать и сын продолжали негромко переговариваться.
— Корабль уже покинул Гулетт?[363]
— Да, матушка, сегодня утром обогнул мыс Бон[364]
. Это крейсер под названием «Шанзи».— И он придет этой ночью?
— Да, ночью... Если только не задержится в Сфаксе[365]
. Но скорее всего экипаж сразу бросит якорь в Габесе, чтобы принять на борт твоего сына... моего брата.— О, Хаджар! Хаджар! — простонала мать и, дрожа от сдерживаемой ярости и невыносимой муки, разрывавшей ее сердце, воскликнула: — Сын! Мой сын! Неверные убьют его, и я никогда больше не увижу... Кто же тогда поведет туарегов на священную битву?[366]
Нет! Нет! Аллах не допустит!И, словно эта вспышка отняла у нее последние силы, Джамма упала на колени и умолкла.
Сохар снова вышел на порог и застыл, прислонившись к дверному косяку, словно каменное изваяние, которым порой украшают вход в святилище. Никакой подозрительный шум больше не тревожил его слуха. Тени дюн становились длиннее по мере того, как солнце все ниже склонялось к западу. Над Малым Сиртом уже замерцали первые звезды. Тоненький серп нарождавшейся луны выглянул из-за полосы тумана. Наступала тихая ночь. Она обещала быть темной: ночные светила закроются облаками, собирающимися на западе.
В начале восьмого Сохар вернулся к матери и произнес:
— Пора...
— Да,— откликнулась Джамма,— пора вырвать Хаджара из рук неверных. Он должен оказаться на свободе до восхода солнца... Завтра будет поздно.
— Я готов, матушка,— кивнул Сохар.— В Габесе все приготовлено для побега... Возле Джерида[367]
нас встретят с лошадьми. Друзья проводят Хаджара. К восходу солнца он будет уже далеко в пустыне...— Я тоже,— сказала Джамма.— Не расстанусь с сыном.
— И я! — воскликнул Сохар.— Не покину брата и вас, матушка!
Порывистым движением Джамма прижала сына к груди. Потом поправила капюшон и первой шагнула через порог.
Мать и сын направились в сторону Габеса, Сохар держался чуть впереди. Они шли не вдоль побережья, где недавний прилив оставил полосу водорослей на песке, а вплотную к дюнам, считая, что так будут менее заметны. Им предстояло пройти полтора километра. Сумерки стремительно сгущались, лишь смутные очертания деревьев оазиса угадывались в темноте. Нигде не было видно ни огонька: в арабских домах нет окон, поэтому днем свет проникает лишь во внутренние дворики, а с наступлением ночи освещение нельзя увидеть снаружи.
Над городком появилась светящаяся точка. Вскоре огонь — и довольно яркий — горел где-то высоко, может быть, на минарете мечети или на башне, возвышавшейся над Габесом.
Сохар сразу понял, откуда идет свет, и, указывая пальцем на него, произнес:
— Бурдж...
— Он там, Сохар?..
— Да... Да, матушка, там они его заперли!
Старая женщина остановилась. Луч света как бы стал связующей нитью между нею и сыном. Разумеется, огонь горел не в камере, где томился Хаджар, но все же в той самой крепости... Джамма не виделась со старшим сыном с тех пор, как грозный предводитель туарегов попал в плен к французам; быть может, ей не суждено больше обнять его никогда, если нынче ночью узнику не удастся спастись бегством от французской Фемиды[368]
. Старая женщина стояла неподвижно, словно окаменев, пока Сохар дважды не окликнул ее:— Идемте же, матушка, идемте!