Но сейчас сердце непослушно радовалось: Игнаша получил Золотую Звезду! Мне хотелось смеяться, по-мальчишечьи топать ногами и петь. Чудилось, что и станок мой смеется. Интересно, на каком самолете Игната совершает свои полеты — не на нашем ли штурмовике? Не чувствует ли он и моего незримого присутствия в самых важных частях своей машины?
Я снимаю первую группу деталей и обследую их с привычной придирчивостью и инстинктивной тревогой. Я вижу внимательные глаза моих товарищей, которые пристально следят за мной. Мое лицо, вероятно, бледно, потому что у соседей — у этих хороших парней, которые уважают меня, тоже бледные лица. Я перевожу рычаг коробки скоростей. Пульс ускоряется. Должно быть, такой же восторг испытывает Игнаша, когда дерзко нападает один на несколько самолетов и разит их верно и расчетливо или прорывается сквозь бурю зенитного огня и пикирует над немецкими танками, батареями и эшелонами.
Ко мне подходит Петя, но делает вид, что заинтересован не моей работой, а работой гидравлического пресса, который стоит за мной в среднем проходе, как триумфальная арка. Подняв голову, Петя рассеянно следит за этим огромным сооружением и как будто не одобряет медленных и упругих его движений. Но я очень хорошо знаю, почему он остановился около моего станка. Ведь и у него бурно бьется сердце. Мне кажется, что лицо у него осунулось и губы почернели.
Я смеюсь, поглядываю на него исподлобья и машу ему рукой. Он подходит медленно, вопросительно подняв брови. А когда встречает мои смеющиеся глаза, пожимает плечами и укоризненно качает головой.
Он берет детали и осматривает их, потом устремляется к станку.
— Изрядно,— говорит с притворным равнодушием,— проверим результаты. Не слишком ли ты жмешь на число оборотов? И не слишком ли нервничаешь?..
— Друг мой, я холоднее тебя: ты страдаешь от сомнения. А это тебе не к лицу. Не терзайся: дам не меньше пятнадцати.
Он смеется и исчезает за другими станками. Но когда он выходит в переулок влево, я вижу, как его окружают фрезеровщики и не пускают дальше.
Стиснув зубы, я снова берусь за рычажок коробки скоростей: черт побери, даю до последнего предела...
Утром пришел Седов, пришел один, с угарно-красными от бессонницы глазами. Застенчиво улыбнулся и спросил:
— Я не помешаю тебе, Николай Прокофьич?
— Милости прошу, Алексей Михайлыч.
— До сих пор я считал себя неуязвимым, но в эту ночь я метался... Ну, как?
Я засмеялся.
— А я, наоборот, чувствую себя бодрее и свежее, чем вечером, когда вы — извините — почтили меня торжественным посещением.
— Ну брось, Шаронов! Неужели ты не понимаешь, что это... не для тебя было нужно... Оставим это. Скажи: сколько?
Я сдержанно доложил:
— Надеюсь до конца смены довести до семнадцати норм.
...В перерыве я не ужинал — есть не хотелось. Я был охвачен таким возбуждением, таким душевным восторгом, что физически ощущал себя радостно сильным. Ничего не видел вокруг себя, подстегивал свою машину и с наслаждением всем своим телом чувствовал хруст и скрежет фрезеров, которые въедались в металл. Рассыпались серебристые стружки и опилки. Эмульсия била струями на фрезеры и вспыхивала золотыми брызгами. И все-таки я даже волосами ощущал человеческое дыхание, людскую тесноту необъятного цеха. И теплота была человеческая — живая, кровная, уютная, а рокот и разговор машин, вздохи и кряканье гигантских прессов и гуденье электромоторов не воспринимались отдельно, как отдельно от меня не жил и мой станок.
После гудка ко мне из всех проходов бросились рабочие.
— Ну как, Николай Прокофьич?
— С победой, Коля!.. Ну и работа!..
— Сколько же? Неужели семнадцать?
И сразу же меня оглушили рукоплескания.
Навстречу мне шла целая свита во главе с директором, который протягивал мне руку и кричал:
— Поздравляю, поздравляю, Николай Прокофьич! Дайте-ка я обниму вас, хороший мой, дорогой!.. И здесь показал себя героический Ленинград...
Я пришел домой бодрый, с удовольствием умылся, смочил мокрым полотенцем грудь и лопатки. В прихожей встретил Аграфену Захаровну. Она стояла в дверях кухни и своей ласковой улыбкой заставила и меня улыбнуться. Эта деликатная женщина, кажется, инстинктивно чувствует нас — и мужа и меня: она знает, когда нужно молчать и не показываться на глаза; знает, в какую минуту встретиться и сказать свое простое слово; знает, когда постучать в дверь и пригласить к себе попить чайку. Ни одного грубого слова я не слышал от нее, ни одной жалобы на житейские лишения и неудобства. И когда она рассказывает о том, как стоит в очереди у магазина в толпе иззябших женщин, она по-своему добродушно жалеет не себя, а их.
— Ведь как люди-то измотались!..— Она тихо смеется и качает головой.— Без страды да мытарства вас не прокормишь...
Проходя мимо нее, я спросил по-свойски, кивая на закрытую дверь в их комнату:
— Спит?..
Она сморщилась от притворного негодования и торопливо отмахнулась.