Девочка лет трех-четырех полулежит на груде узлов и тюков из домотканого полосатого и клетчатого холста. Головка девочки забинтована до бровей и кажется непомерно раздутой, забинтованы обе руки, как будто на них толстые уродливые рукавицы. Левая ножка, в валенке, а правая, обвязанная до колена, бессильно раскинулись в стороны. Личико ребенка, бледное, испитое, преисполнено такого утомления и горя, что на нем уже не осталось ничего детского. Мать, молодая женщина, склонилась над ребенком, но что это за молодость? Она выжжена, как и детство ее ребенка, только большие черные глаза, еще яркие, как спелое вишенье, напоминают о молодости, недавно счастливой.
Черноглазая женщина рассказывает о своем незабываемом горе, перемешивая жалобы и стоны с воспоминаниями о счастливых днях.
— С Киевщины мы... о боже ж милый, що и було в нашем сели, що було, други-и!
Было, как и во множестве других мест: на тихое сельцо, утонувшее в густой зелени вишневых и яблоневых садов, налетели «мессершмитты», забросали бомбами и с бреющего полета начали расстреливать старого и малого. Ее шестнадцатилетнего сына убило наповал, а девочка вот чуть жива.
В волнении мать потревожила своего израненного ребенка, и девочка жалобно заплакала. Мать горестно целовала ее бледное, измученное личико.
— От ты ж, моя дитына! У ридной хаты, у ридного садочку подбили тебя фашистские гады!
Нет больше твоей белой нарядной хатки, несчастная мать, затоптан твой вишневый садочек, а от веселой деревушки остались обгорелые трубы да пепел... Женщина все говорит, ее черные глаза и каждая черта ее темного, словно обуглившегося лица бесслезно рыдают. Люди слушают ее в суровом молчании, сжав кулаки, стиснув зубы. Никто не задает ей вопросов: о чем спрашивать, когда все так ужасающе понятно.
Отец и мать ведут под руки молодую девушку. Она шагает, как во сне. Светло-русая, давно не чесанная, свалявшаяся коса небрежно переброшена через плечо. Безжизненно и равнодушно смотрят перед собой большие девичьи глаза, налитые странной тяжелой мутью. Девушка дышит со свистом, ее маленький рот перекошен, губы почернели, как будто все в ней перегорело и запеклось... Ветер распахивает полы ее клетчатого драпового пальто, но она шагает, бесчувственная ко всему, холодная, как будто сердце из нее вынуто.
Два красноармейца из фронтового поезда приостановились, покачали головой и спросили у родителей девушки:
— Что с ней, будто мертвая она у вас?
Старики что-то шепчут им в ответ, мать поднимает кулаки и грозит ими в сторону дали, оставленной ими в самые черные дни их жизни. Красноармейцы с сочувственным видом сказали что-то, и мать стыдливо опустила голову, а отец безнадежно махнул рукой. Какая драма бесчестия и унижения раздавила эту девушку с русой свалявшейся косой?.. Да разве можно хотя бы в ничтожной мере сосчитать несчастья и ужасы, ставшие мрачной обыденностью, которые пришлось испытать всем этим скорбно-пестрым толпам женщин, детей и стариков, согнанных кровавыми гитлеровскими ордами с родной земли? Пепел пожарищ и смертей покрыл землистой тенью их измученные лица. Даже не слыша слов, сразу с одного жеста и взгляда узнаешь, что человек произнес окаянное, проклятое всем миром имя Гитлера и его грабьармии бандитов и убийц народов. Я вижу, как у людей сжимаются кулаки, как глаза вспыхивают острым и жарким огнем ненависти и мщения.
Люди заговорили о том, что много всяких «неожиданностей» открыла война в поведении и характерах множества людей, советских людей, и сколько среди знакомых и, кажется, так давно изученных лиц обнаружилось необычайного, мужественного и неповторимо прекрасного. Одна за другой пошли развертываться истории, трагические, трогательные, смешные,— и каждая из них была рассказана для того, чтобы погордиться доблестью, душевной красотой человека, воспитанного великим временем.
Вечереет. За черной кромкой леса что-то сверкнуло падучей звездой... Вот сверкнуло опять!.. Затемнелось какое-то строение, звезда скрылась... и вдруг — засияла. Огонь! Огонь!.. То был огонь в окне маленького домика на тихом разъезде. Он сиял, разбрасывая во все стороны широкие лучи, от которых волнистый ковер первого снега искрился, как парча,— все кругом словно ожило. Огонь в окне маленького домика показался мне огромным, высоким, он доставал до облаков, которые будто посветлели от этого зимнего сияния.
Поезд мчался все дальше вперед, леса снова обступили нас, непроглядные, полные холода и ветровой, уже зимней мглы, но нет, нас не запугаешь: впереди пойдут теперь огни, огни!