Наконец Первый всесоюзный съезд писателей открылся в Москве – 17 августа 1934 года. Горького, открывшего съезд, многие уже видели без прежнего нимба.
Я. З. Черняк, приятель Пастернака 20‑х годов, занес в записную книжку свои впечатления:
Колонный зал, полторы тысячи человек… овации Горькому и Сталину. Юпитеры, фотографы, музыканты, забывающие о существовании каких-либо звуков, кроме туша…
Конечно, в этом съезде показная сторона играет слишком большую роль. Но, может быть, иначе нельзя? Ведь в первый раз в истории литературы! Даже жутко. Речи Жданова, приветствующего съезд от правительства. Речь Горького – и приветствие Никиты Щорса. Горького в зале было не слышно. Он читал – все слушали его у рупоров, вне зала. В 9.30 заседание закончилось – странное отношение вызывает к себе старик. Он, конечно, великолепной породы – к его словам льнут все новые и новые тысячи людей. Он, чувствуя это, прячет свое тщеславие. ‹…›
Так вкусно брал в рот чужой мундштук с папироской, так легко улыбался Марии Ильиничне и Кольцову, Жданову и Бубнову, которые сидели рядом с ним в президиуме[254]
.Главная интрига съезда содержалась в докладе Бухарина. Бухарин выделил Блока, Есенина, Маяковского, превознося последнего в самых превосходных выражениях, однако на первый план он все же выдвинул Пастернака и Сельвинского.
С нескрываемым удовольствием он сказал о специфике поэтической речи Пастернака, о метафорах и ведущих темах. Бухарин видел в его поэзии необходимое сочетание интеллигентности и чувства современности.
Тихонов с не меньшим удовольствием развивает эту же тему:
Труднейшая скороговорка Бориса Пастернака – это обвал слов, сдержанных только тончайшим чувством меры, этот на первый взгляд темный напор, ошеломляющий читателей и отпугивающий их чудесной силой мастерства…[255]
Ему вообще легко говорить, когда он правдив и искренен. Тогда в его речи появляются живые и свежие слова. Не мог он удержаться и чтобы не подмигнуть с трибуны своему собрату-путешественнику: «Целые области ждут поэта – например, его ждет путешествие. Прав Луговской, когда он поехал путешествовать. Он видел высочайшие скалы Таджикистана, раскаленные пески Кара-Кум, узкие дагестанские тропы…» И так далее.
Выступил на съезде и Петровский. Он построил речь как историю двух своих поэтических рождений. Первое – ознаменовала встреча с Пастернаком. Слово в слово он повторяет знаменательный сюжет, записанный Пастернаком в альбоме Крученых.
В день самоубийства одного художника, – рассказывает Петровский съезду, – в странной, хоть и нелепой связи с этой смертью, никак прямо меня не задевавшей, – я встретил человека, невольно ставшего вестником моего будущего, – Бориса Пастернака. Выбор для меня был решен[256]
.Выступление Петровского содержало подробности из его личной жизни. Он напомнил аудитории, как упрекнул уже «покойного» Маяковского в том, что поэт-боец должен был не убивать себя, а использовать пулю для некоего противника. Делегаты остались в недоумении.
Луговской воспринял съезд писателей как некий высший суд и выступил вслед за Олешей и Петровским с исповедальными признаниями:
Я жил всегда тревожной жизнью, я много мучился и трудно думал. ‹…› С юности в ночные часы охватывал меня извечный ужас бессмысленной смерти, неразумной и случайной жизни, трагического разлада между человеком и обществом, отчаяние любви, страх перед ложью и стыд за свою ложь. Это личный ночной мир, и я боролся против него…[257]
На съезде не вспомнили о ссыльных поэтах – Мандельштаме и Клюеве. В так называемом спецсообщении НКВД говорилось: