Я ни капельки не изменился, но положенье мое, морально, переменилось к худшему, – писал он Ольге Петровской-Силловой в начале 1935 года. – Где-то до съезда или на съезде была попытка, взамен того точного, чем я был и остался, сделать из меня фигуру, арифметически ограниченную в ее выдуманной и бездарной громадности, километрической и пудовой. Уже и тогда я попал в положенье, нестерпимо для меня ложное. Оно стало теперь еще глупее. Кандидатура проваливается: фигура не собирается, не хочет и не может быть фигурой. Скоро все обернется к лучшему. Меня со скандалом разоблачат и проработают. Я опять вернусь к равенству с собою…[261]
Депрессия вдруг проявляется совсем уже неожиданно, на время Пастернак становится словно «безумен».
Все началось с грузинского вечера в Ленинграде. Чуковский в дневниках пишет, что тот вечер проходил 12 февраля 1935 года. Там были все: Яшвили, Табидзе, Пастернак, Гольцев, Тихонов, Слонимский, Зощенко, Тынянов. Луговской выступил с речью. Пастернак читал стихи. Все аплодировали.
В Ленинград Пастернак взял с собой Зинаиду Николаевну. Она не видела города с 1917 года, была взволнована, показывала его грузинским друзьям. Вспомнился роман с кузеном (он был вдвое старше ее).
Как странно, что судьба забросила меня в ту самую гостиницу, – делилась она с Ниной Табидзе, своей близкой подругой, – куда я, пятнадцатилетняя девочка, приходила в институтском платье, под вуалью на свидание с Милитинским.
История потрясла подругу, и вскоре Зинаида Николаевна с изумлением узнала, что Нина Табидзе рассказала ее Пастернаку. С этого момента что-то словно ломается в его душе.
По приезде в Москву он заболел нервным расстройством – перестал спать, нормально жить, часто плакал и говорил о смерти. ‹…› Я не могла понять, – писала Зинаида Николаевна, – как может человек так мучиться из‑за моего прошлого[262]
.Парадокс в том, что он узнал о том романе от самой Зинаиды, когда они возвращались из Ирпеня, стояли в тамбуре, курили, и она, не предполагающая с ним связывать жизнь, как дальнему знакомому вдруг рассказала о тех свиданиях под вуалью. Потом он написал об этом к сестре в письме от 24 мая 1932 года:
Я тебе скажу, кто она ‹…› Если бы… ты в 15 лет полюбила бы Н. Скрябина и отдалась ему, и он был бы твоим двоюродным братом, 45 лет и женатым, с детьми; и он с тобой, институткой, сначала встречался бы в отдельных кабинетах, а потом снял тайную квартиру для свиданий и ты полуребенком три года была бы его любовницей, три эти года деля между этою тайной и приготовленьем уроков[263]
.Далее он объяснял сестре, что Зина близка ему тем, что оплатила право суждения о жизни и о страданьях полной мерой.
Отчего же случился этот болезненный надрыв у Пастернака?
То, что Пастернак когда-то видел в Зинаиде Нейгауз как несомненное достоинство – «Так же чиста и свята при совершенной испорченности, так же радостна и мрачна», – ее зрелость, опытность, оборачивается вдруг своей противоположностью. Недаром даже в описании Зинаиды сестре, предлагая ей представить себя на ее месте, есть какой-то болезненный момент («ты полуребенком была бы его любовницей»); он и тогда мучился этим.
Возможно, его не оставляло чувство, что Зинаида Николаевна как женщина сгорела до срока. Власть прошлого всегда занимала Пастернака; в ленинградских рассказах жены подруге чувствовалось присутствие бывшего возлюбленного. Но он не упрекал ее.