— Заводи слева! Куда тянешь, щетина? — Щекотихин метался по настилу, то работая веслом, то нанося тупые удары багром, а то, на секунду замирая и прицеливаясь, вдруг размахивался и метал далеко вперед, на выступающий из воды сухой ствол дерева, ременные вожжи, используя их, как лассо. Захлестнув удавкой, начинал осторожно подтягивать паром все ближе и ближе к берегу, и вот наконец совсем удалось вывести его из тенет этого гиблого места.
Прибившись к берегу, люди в изнеможении повалились на землю; лишь этот невозможный варвар Щекотихин, демон страсти и буйства, пружинящей походкой, поигрывая тростью, дефилировал взад-вперед по отлогому взгорку, на виду города Васильска, и лузгал семечки. С снисходительным презрением посматривал он на свое поверженное воинство, и Коцебу готов был биться об заклад, что, наверное, знает мысли этого сатира…
Впрочем, нынче он непременно решил сам поставить ему штоф лучшей водки, какую только может найти в этом городке, со свиным окороком в придачу.
Ни разу за все время рассказа Соколов не прервал своего друга, и когда тот замолчал, мои самаритяне обнаружили, что бредут в каких-то незнакомых местах. Слева за ивовым забором в теплой истоме по-прежнему катился Тобол. Но тропа все более дичала, а потом и вовсе пропала. Друзья огляделись. Уже давно потерялись дома Шевелевки. Даже огородов Галкинской деревни не видать. Если так идти и идти на закат, то можно дойти аж до самого Царева Городища — древнего кургана, о котором и до сих пор в народе ходят разные жуткие слухи.
— Был ли там, Ванюша?
— В прошлом годе с Козьмой Пластеевым.
ТОБОЛЬСК
Так и было: ясность небесная — необыкновенная, солнце, звонко струящее тепло свое, жаворонки. Да, да, жаворонки тоже звонкие, и тоже были они всюду тут; кусты тальника, уж забранные узкими листьями и сережками, с запахом горьковатой свежести на изломе, под напором воды помахивали седыми лоскутками своих бород, начесанных рекою, аж от самых степей киргизских. Веселые чайки со скандальным криком носились неподалеку…
Лодку весело несло тобольской водою к неведомому граду, что уже являл себя миру на гигантской крутизне Иртыша. Будто на кровавом облаке, громоздились в живом изломе древние белые башни кремля, колокольни и голубые маковки церквей с золотыми крестами, а окрест, на многие мили, — безбрежье разлитых вод и лесов.
«Боже!..» — только и сказал Коцебу, с суеверным страхом и смирением созерцая открывшуюся его взорам эту библейскую пустошь, эту циклопическую данность. Как же мал и ничтожен, как затерян и жалок показался он себе в эту минуту перед вечностью Бытия! И так ему стало жаль себя, свою потерянную и, в общем-то, ненужную жизнь, что он, наверное, и заплакал бы, потому как готов уже был заплакать. Но ясность небесная и тихое умиротворение, плескавшееся за кормой лодки, и совсем уж такое домашнее похрапывание Щекотихина с Шульгиным, угретых теплом на ватной шинели, той самой шинели, что получил в подарок Коцебу в то злополучное утро в замке Штокманнсгофа от молодого Левенштерна, а затем молчаливо реквизированной варваром Щекотихиным, сгладило остроту и попридержало расходившееся сердце.
— Вот-ко счас, как раз тут вот, где мы есть, Тобол с Иртышом цалуются, — сказал старший, тот, что на корме рулил.
Коцебу огляделся, но ничего не заметил.
— Ежели, ваше благородие, вы с берега во-он с того крутого яру глянете, то узрите разный цвет воды. Тобол река степная, тихая, вода в ем всегда чиста и темна, а Иртыш-батюшка норовист и горяч, как необъезженный жеребец, потому и вода от глины и супеси желтовата…
Они вошли в Нижний Посад Московским трактом и прямиком подгребли к большому рынку. Чудно было видеть Коцебу снующие по улицам небольшие плоскодонки. Причем многие жители в свои домы заходили не с крыльца, а прямо с улицы — шагая с лодки на подоконник…
Расхлябанные, недавно освободившиеся от воды мостки с наносом ила, кибитка и две гривастые рыженькие лошадки, тянущие ее в крутизну Прямского взвоза. Ворота под Рентереею были раскрыты; за ними угадывалась мощная тяжесть каменной кладки высоких контрфорс и придавленный с боков кусок светлого неба.
Лошади остановились подле дверей губернаторского дома. Щекотихин исчез. Коцебу, оставаясь в кибитке, успел записать:
«Тридцатого мая, в четыре часа пополудни… вплыл в Тобольск… Но что-то сейчас решится: позволят ли мне, как уверял Щекотихин, остаться здесь или поволокут далее, во глубь Сибири? Боже праведный, не оставь…»
Какие-то люди, может, люди губернатора, как диковинку, бесцеремонно разглядывали заморского гостя, — а о том, что он был «заморский», никакого сумления, потому как все обличье его, начиная с шляпы и экстравагантного покроя верхнего платья, о том вопияли.