Всякий раз, когда зацветает рожь и под каждой застрехой в неистовом крике надрываются воробьята, Максим Чугринов начинает жить мучительной жизнью. За делом и без дела чаще прежнего выходит он на зады избы, чаще прежнего вглядывается в лобастую Тростянскую гору — оттуда, с уклона, стекает в Каменку кочковатый летник, оттуда, по летнику, один раз в день, около полудня, приходит из города автобус. Автобус останавливается на другой улице, возле магазина, и если через полчаса в Хохловом проулке никого не покажется, стало быть, и в этот раз к Максиму не приехал никто. Но потеряно еще не все: дети его могут приехать и попуткой. Вот почему Максим, если он в этот день дома, до вечера еще раз шесть-семь выйдет на зады избы, навострит дальнозоркие свои глаза и, пока они слезой не застекленеют, будет ждать: не запылит ли попутка.
Ждет Максим сыновей, ждет и готовится. Еще и еще раз пройдется по огороду — проверить: как-то растут гороховые стручки и моркошка — приманка для малолетних внуков; хоть сам не рыбак и дети этим баловством не заразились, на всякий случай держит Максим в надежном месте — под самой крышей — два бамбуковых удилища с капроновыми, модными нынче лесками и кармашек разнокалиберных крючков.
Шестеро у Максима. До войны Петровна, в то время красивая и проворная на работу баба, аккуратно, через каждое лето, радовала его сыновьями — за семь супружеских лет четверых успела, а две дочки-меньшухи появились уже после Отечественной. Теперь все разные дела делают, все по городам освоились. И никого при нем, при Максиме.
Этим летом к отцу на побывку посулились только двое — старший сын Павел с семьей да третий, не женатый еще, Андрей, кандидат наук. Павел, пока отец войну доколачивал, парнишкой увильнул из-под отцовской крыши, не с его, Максимова, одобрения — в ремесленное.
С той поры и пошел парень по железной части и добился, видать, немалого: сколько уже лет его фотокарточку с красной заводской доски не снимают, два раза Павел присылал отцу-матери вырезанные из газет заметки — там было написано о нем, об их сыне… Мальчишкой рос озорной, бесоват, теперь, в свои тридцать два, остепенился, семью завел, живет в южном городе при Черном море, в гости не приезжал три лета.
Всех остальных Максим, хоть и не очень старался, но склонил к отлучке из дому, вышло по всему, сам. На беду Максимову, дети его учились крепче всех из села, и учителя при всяком удобном случае говорили Максиму хорошие слова за воспитание послушных да понятливых ребят. Радовался Максим, да вышло, понапрасну радовался. В других семьях после местной семилетки дети шли штурвальными к комбайнерам, на трактористов учились, не брезгали и скотину пасти — так, глядишь, и застревали при отце-матери, оседали в Каменке на всю жизнь. А Чугриновы — послушные-то да понятливые — один за одним приносили из школы похвальные листы, и Максим скрепя сердце провожал их кого в Марьевку, за тридцать верст, в десятилетку, кого еще дальше — в областной город — в техникумы, а потом в институты. Дети и там держали чугриновскую марку — учились прилежно, стипендию получали из месяца в месяц. Да разве в первые после войны годы только на стипендию протянешь? И Максим: тому мешок картошки, другому — сухарей, третьему — последнюю тушку баранины — тянул жилы, пота не жалел, легкую жизнь детям дать старался. Зато сам как усох в тридцать девять, таким и остался в нынешние пятьдесят семь — поджимистый, с тонкой, будто обструганной шеей, хотя давно живет справно, яиц да мяса на питание не жалеет. А детям, ученым-то теперь, разве легкая жизнь вышла? К примеру, тот же Андрей, самый ученый из всех… Глянешь на него — сердце кровью захолонет: худой, заморенный, глаза красными прожилками полны. Стало быть, нелегко поддается и та жизнь, которая с пером да с книжкой… И по селу разное говорят о Максиме, услышишь подчас и обидное: неуживчив, мол, поразогнал от себя детей. Нет, большую промашку дал Максим, одного-двух надо б попридержать около себя, не вековали б теперь на пару с Петровной, не крутился бы он, как щегол в клетке, не лупил бы глаза на эту бестолковую гору.
Так не раз думал Максим, поджидаючи сыновей. Пропололи с Петровной картошку, сложили в прикладок низы — заявятся дети, делать им будет нечего, пусть себе отдыхают, набираются солнца.
Одно смущало Максима: на днях — подгадала же зараза — рухнула стропилина, и сарай прогнулся. И что обидно — получилось-то это из-за своей же оплошности. Знал ведь верную примету: если срубишь ветлу и в дело ее приспособишь, когда месяц только что народился, все равно пропадет, изведет ее червь на труху. Так оно и вышло. Надо б было переждать недельку-другую, срубить дерево под исход месяца — служила б ветла лет десять, а то и боле… Сарай пришлось раскрыть, а тут оказалось, что и плетень подновить пора, и соху новую поставить надо. Приедут гости, а у него такой ералаш… Не нравилось это Максиму, торопился он, латая прорехи, да много ли сделаешь в одни-то мужицкие руки?