Я раздумываю над этим новым бунтом против внутреннего порядка и неизбежных требований аскетизма, которые намагничивают даже инертную материю. Для того чтобы погубить прозрачность или помешать ей достичь конечной цели — стать абсолютно невидимой, всякий раз пробуждается древняя грубость. Она расталкивает несгибаемые прямые, наводит коросту на зеркально гладкие стенки, своим фырканьем подрывает суровую полигональную стратегию. Энергия, враждебная свету и спокойствию, повсюду распространяет свои завихрения, оставляет трещины и выбоины в недрах кристалла, несет с собой заряды взрывчатки и плавящий жар. Она стремится разрушить деятельность мирных сил, которые осветляют, дистиллируют или кристаллизуют, выстраивают вещество в виде правильных звезд. Она как может саботирует требующие терпения операции, конечным результатом которых оказываются прозрачность и равновесие чистых структур, основанных на отношениях углов и чисел. Минералы, испытавшие варварское обращение человека или жестокость судьбы, потерявшие угол, обломанный из-за удара, онемевшие от трения, всего лишь испорчены. Но тектоническая борьба приводит к последствиям иного масштаба, нежели случайная травма или морщины, которые ничего не сулят в будущем.
Ранения камней волнуют, когда они говорят о столкновениях сил равного достоинства и могущества: вулканического гнева — и терпения, хитрости псевдоморфоз. Всему, что существует, — от бесчувственного камня до меланхолического воображения — хотя бы однажды приходилось или придется держать перед ними ответ. Есть исключения. Однако если кто-то был избавлен от испытаний, мы задаемся вопросом, следует ли ему благодарить за это чересчур милостивую судьбу. Наверное, благополучного художника или поэта просто не бывает. И все же, с точки зрения неотвратимого оседания мира, избыток счастья — тоже рана, в итоге, возможно, самая опасная, труднее всего поддающаяся исцелению.
Примечания
С. 157.
Считаю небесполезным процитировать мое самое раннее описание этих пограничных между мыслью и грезой состояний, основой для которых послужили скорее минералы, чем, к примеру, христианские образы или тантрические символы. Это первое признание помещено в книге «Камни» («Pierres»; Gallimard, 1966. Р. 107–109):
«Внимательно разглядывая камни, я иногда стараюсь, не без наивности, разгадать их секреты. Я погружаюсь в смутные представления о том, каким образом сложилось столько загадочных чудес, возникших в результате законов, как видно, часто ими нарушаемых, словно они порождены суматохой, вернее, праздником, которые ныне их способ существования подвергает осуждению. Я пытаюсь настигнуть мыслью горячий миг их генезиса. Тогда на меня находит своего рода особенное возбуждение. Я чувствую, что становлюсь почти соприродным камням. В то же время они сближаются с моей собственной природой благодаря неожиданным качествам, которые мне случается им приписывать в моих умозрениях, попеременно точных и свободных, где сплетаются нить грезы и цепочка знания. Здесь без конца воздвигаются и рушатся хрупкие, быть может, необходимые здания. Здесь метафора подкрепляет (или разлагает) силлогизм, видение дает пишу строгости (или сбивает ее с пути). Между неподвижностью камня и кипением ума возникает своеобразный ток, и в какое-то мгновение — правда, незабываемое — я черпаю в нем мудрость и поддержку. Еще немного, и я усмотрел бы в этом возможное семя неизвестного и парадоксального направления мистики. Подобно прочим, оно как будто приводит душу к
Тогда медитация беспрепятственно переходит в опьянение, в экстаз. Не знаю, может ли подобная основа дать импульс к озарению, которое, как говорят, освобождает от превратностей судьбы и внутренних перевоплощений. Со своей стороны, я склонен полагать, что основа не имеет значения. Мне кажется, я знаю из более надежного источника, что если бы случайно я был одарен этим преимуществом (или введен в заблуждение этой иллюзией) и однажды обрел бы цельность и достиг отрешенности, то в следующую секунду темные ночи и замки души вернули бы меня — точно так же, как и других освобожденных (других очарованных), — в обычное состояние, на свое место, в свое бренное тело, не являющееся ни долговечным, ни каменным. Все же у меня осталось бы воспоминание, некая заноза, едва заметный, но не проходящий след. Ибо совсем не пустяк — подобное затишье посреди грохота, посреди безостановочной, не разделенной запятыми речи, что поглощает наши дни».