Толчки продолжались, их было двадцать — тридцать и более в сутки. Причем сильных и с гулом иной день около десятка. У нас было достаточно продовольствия, и в нашем лагере, по-видимому, было довольно безопасно, но на меня, да, наверное, и на других, ужасно действовало страшное равнодушие природы. Природе все равно: сползет целый склон или нет, будут ли в этом скоплении органической и неорганической массы, спустившейся на дно долин, перегнивать травы и деревья, бараны или я с товарищами, завалит ли юрту с пастухами или пустой склон — это не имеет для нее никакого значения. Природа равнодушна. Во время войны на фронте тоже было опасно, но там шла борьба, там гибель была не бессознательной и не бесполезной. А здесь совсем другое дело: здесь смерть бесполезна. Что бы ты ни сделал, вел ли себя как трус или как герой, это не имеет значения. Просто пошел на этот склон — погиб, на тот — уцелел. А на какой идти?
Так продолжалось день за днем: гул, толчок, затишье. Только успокоились, только на минуту забыли про землетрясение — опять гул, толчок, камнепады. Это непрерывное напряжение начало сказываться. Люди устали, нервничали, начались вспышки беспричинного раздражения, ссоры. Ночью вскакивали при толчке и без толчков, выбегали из палаток, боялись спать. Страх ощущали даже ишаки — заставить их переступить через двух-, трехсантиметровую трещину было невозможно. Собаки лаяли и выли не то перед толчками, не то после, не то вообще просто так — трудно было разобрать.
На пятый день с утра Геннадий ушел вниз в кишлак. Вечером один из его пастухов принес оттуда письмо. «Друзья, — писал он, — я решил пожертвовать собой для всех. Я иду разведывать дорогу в Хаит. Будь что будет». И далее в таком же духе. Заканчивалось письмо так: «Прощайте, не поминайте лихом». Одновременно выяснилось, что в этот день два человека — один из ирригаторов и еще кто-то — добрались от Хаита до Даштимухамеджона и, расспросив обо всем, ушли обратно. Выяснив все это и еще раз прочтя «предсмертное» письмо Геннадия, Серкульский резюмировал:
— Смылся, ну и черт с ним! Хотя бы предупредил!
Жертвы в поступке Геннадия не было, по нашему общему мнению — геройства тоже, но и сидеть тут с нами он, разумеется, был не обязан.
В тот же вечер мы спустились в Даштимухамеджон. Толчки как будто слабели, да и главное было установлено: в этот кишлак камнепады не заходят. Спуск в кишлак был нетруден. Но наши вьючные ишаки отказывались идти через трещины. Перед каждой трещиной они ложились на землю, и мы их развьючивали и перетаскивали волоком.
Кишлак представлял собой груду развалин, но жизнь в нем продолжалась. Люди жили в шалашах, дети уже качались на качелях и играли. Геннадиевы пастухи усиленно ухаживали за какими-то местными красавицами, и те смеялись и кокетничали. Жизнь в кишлаке кипела гораздо сильнее, чем до землетрясения. Происходило это, видимо, оттого, что и народу собралось здесь больше, чем обычно, и делать людям было нечего, и они болтались в кишлаке, ходили с места на место, в основном разговаривали, обсуждали свое положение, собираясь группами то тут, то там. А главное, что кишлака-то не было. Всем всех было видно, стен не было, все, что прежде происходило внутри домов или между ними, было теперь у всех на глазах. Поэтому казалось, что в кишлаке очень много народу и в нем царило лихорадочное оживление.
Но печать напряжения и растерянности была на всем. Люди решительно не знали, что делать, что думать, оставаться ли и ждать или бежать. Толчки продолжались, и в узкой щели, по которой шла дорога на Хаит, непрерывно клубилась пыль и после толчка сыпались камни.
Протомившись без дела целый день в Даштимухамеджоне, я понял, что ни мне, ни всем нашим такую жизнь долго не выдержать. Пока мы были в лагере, я все время занимался главным образом тем, что старался уверить всех: землетрясение — ерунда, все опасности — лишь преувеличенные слухи, нужно работать — и все. И все, пока мы были в лагере, работали, у всех голова была занята. Но в кишлаке моим ребятам делать было решительно нечего, и все знали это. Особенно страшны были известия, что Хаита нет, что он погребен под обвалом. Поэтому перед нами стояла дилемма: выждать ли, пока будет тише, или уходить, пока не стало хуже.
Вечером мы посовещались, а утром, встав пораньше, каждый взял продукты на два дня, спальный мешок и самые ценные экспедиционные и личные вещи. Я категорически потребовал, чтобы люди брали столько, сколько каждый сможет без труда унести на себе. Все остальное имущество, личное и казенное, мы отдали в колхоз.
На заре, наскоро поев и нацепив рюкзаки, мы тронулись вниз по долине.
Тяжелое зрелище ожидало нас, когда мы вошли в узкую, мрачную щель, в ту, прежде веселую, щель, по которой недавно шли сюда. Вместо приветливых зеленых склонов, покрытых травами, кустарниками и деревьями, с обеих сторон долины поднимались голые серые скальные склоны. Все, что недавно покрывало эти склоны — почва, растительность, поля, кишлаки, — все это в виде груд земли, разорванной дернины и обломков деревьев завалило дно долины.