Василий Гаврилович встретил меня на кухне с палочкой, в генеральской папахе, меховой бекеше и сапогах на цигейке. Предупредив, чтобы я не раздевался, попросил пройти с ним на застекленную веранду. Здесь было светло и уютно, в углу небольшой стол и два полумягких кресла. В противоположной стороне стояла кушетка. Перед окнами дома среди яблонь, еще стоявших в снегу, прогуливался веселый март. Он одарял всех и вся животворным светом и синевой небес. Мы сидели друг против друга. Превозмогая боль, генерал только что осторожно опустился в кресло. В его глазах мелькнули искорки, которые свидетельствовали о том, что Грабин чем-то взволнован.
— Вы читали вчерашнюю «Правду»? — вдруг спросил хозяин дома, лукаво улыбнувшись.
— Читал.
— Ну и что вы нашли в ней утешительного?
— Старая история. В Узбекистане и Ставрополье на неделю раньше закончили сев.
— Не верю. Это все хитрости газетчиков. В прошлом и позапрошлом годах — всюду заканчивали сев досрочно. Но это все же не главное. Ныне пишут по-другому: «Началась битва за хлеб». Битва? Не помню таких случаев за свою долгую жизнь. Если уж битва, значит у нас очень плохие дела в сельском хозяйстве.
— Журналисты при случае могут муху раздуть больше слона.
— Я давно перестал им верить. Один удалец пера мне как-то сказал: «Василий Гаврилович! Вы счастливый человек — все ваши пушки дались вам без особой борьбы и битвы!..» А если быть честным, то битва за пушки была, и не одна. Разве ночь с 4 на 5 января 1942 года не была жесточайшей борьбой не только за отдельную пушку, но и за всю артиллерию? Как можно это забыть? И все-таки я тогда не сдался, стоял до конца. В Москву, вы это помните, вызвали не Еляна — директора завода, не Олевского — главного инженера, а Грабина — главного конструктора. Всю ночь под стук буферов поезда старался понять причину вызова на ГКО. Нарком тоже не мог прояснить, в чем дело.
С Устиновым поехали в Кремль, вошли в зал заседаний. Вижу, сидят одни военные. Я сразу догадался, что это они добились нашего вызова. Из слов выступавшего генерала я понял, что вся работа по модернизации пушек и новой технологии подвергается не только критике, но и резкому осуждению. Другой оратор подверг сомнению надежность наших пушек в боевых условиях и высказал предположение, что они во время ведения беглого огня, особенно при длительной артиллерийской подготовке, обязательно будут рассыпаться!.. После каждого выступления товарищ Сталин, имевший привычку прохаживаться по комнате, подходил ко мне и спрашивал: «Товарищ Грабин, что вы на это скажете?» «Товарищ Сталин, пушки надо делать только по новым модернизированным чертежам…» Следующий оратор еще энергичнее и красочнее говорил о том, где пушки могут подвести в бою. Гляжу, Сталин опять идет ко мне… И вот, когда он подошел в шестой раз и спросил: «Товарищ Грабин, что вы на это скажете?» — я не вытерпел, встал и по-военному отрапортовал: «Товарищ Сталин, по каким чертежам прикажете, по таким и будем делать пушки!» «Вы страну без артиллерии оставите! У вас конструкторский зуд! Вы хотите все менять и менять! Работайте, как работали раньше!» — в его голосе были раздражение и гнев.
Он подошел к своему стулу, взял его за спинку и, приподняв, грохнул им об пол. Я никогда не видел Сталина таким раздраженным. Одним словом, ГКО постановил пушки делать по старой технологии… На этом заседание кончилось.
— Василий Гаврилович! А почему молчал Устинов? Мне это непонятно. Наших бьют, а он стоит в сторонке и молчит. Он же инженер и, я слыхал, работал конструктором.
— Тем не менее он смолчал. Почему? Трудно сказать. Скорее всего, перестраховался. Возражать разгневанному Сталину могли лишь очень волевые люди.
Солнечные лучи из окна стали падать на глаза рассказчика. Он осторожно отодвинулся и продолжал:
— Возврат к старому и переналадка всего производства, вас в этом нечего убеждать, действительно могли оставить армию без артиллерии. Вам трудно оценить, а мне спустя столько лет представить, в каком состоянии я покинул зал заседания. Только помню, все померкло и я будто бы уперся в огненную стену. Хочу преодолеть ее, а она горячая и обжигает руки и лицо. Как вышел из комнаты, не помню. Я был глубоко убежден, что ошибочность решения очевидна, и это скоро поймут, но будет поздно.