Так село их восемнадцать, и ни один не поднял голову попрощаться с высокими спокойными липами, осенявшими их долгие годы в тяжёлые и радостные минуты.
А двое, кто изловчились посмотреть, — Хоробров и Нержин — взглянули не на липы, а на саму машину сбоку, взглянули со специальной целью выяснить, в какой цвет она окрашена.
И ожидания их оправдались.
Отходили в прошлое времена, когда по улицам городов шныряли свинцово-серые и чёрные воронки, наводя ужас на граждан. Было время — так и требовалось. Но давно наступили годы расцвета — и воронки тоже должны были проявить эту приятную черту эпохи. В чьей-то гениальной голове возникла догадка: конструировать воронки одинаково с продуктовыми машинами, расписывать их снаружи теми же оранжево-голубыми полосами и писать на четырёх языках:
или
И сейчас, садясь в воронок, Нержин улучил сбиться вбок и оттуда прочесть:
Потом он в свой черёд втиснулся в узкую первую и ещё более узкую вторую дверцы, прошёлся по чьим-то ногам, проволочил чемодан и мешок по чьим-то коленям и сел.
Внутри этот трёхтонный воронок был не
Вдоль трёх стен этой братской мышеловки тянулась скамья, оставляя мало места посередине. Кому удавалось — садились, но они не были самыми счастливыми: когда воронок забили, им на заклиненные колени, на подвёрнутые затекающие ноги достались чужие вещи и люди, и в месиве этом не имело смысла обижаться, извиняться — а подвинуться или изменить положение нельзя было ещё час. Надзиратели поднапёрли на дверь и, втолкнув последнего, щёлкнули замком.
Но внешней двери тамбура не захлопывали. Вот ещё кто-то ступил на заднюю ступеньку, новая тень заслонила из тамбура отдушину-решётку.
— Братцы! — прозвучал Руськин голос. — Еду в Бутырки на следствие! Кто тут? Кого увозят?
Раздался сразу взрыв голосов — закричали все двадцать зэков, отвечая, и оба надзирателя, чтоб Руська замолчал, и с порога штаба Климентьев, чтоб надзиратели не зевали и не давали заключённым переговариваться.
— Тише вы, … ! — послал кто-то в воронке матом.
Стало тихо и слышно, как в тамбуре надзиратели возились, убирая свои ноги, чтобы скорей запихнуть Руську в бокс.
— Кто тебя продал, Руська? — крикнул Нержин.
— Сиромаха!
— Га-а-ад! — сразу загудели голоса.
— А сколько вас? — крикнул Руська.
— Двадцать.
— Кто да кто?..
Но его уже затолкали в бокс и заперли.
— Не робей, Руська! — кричали ему. — Встретимся в лагере!
Ещё падало внутрь воронка несколько света, пока открыта была внешняя дверь — но вот захлопнулась и она, головы конвоиров преградили последний неверный поток света через решётки двух дверей, затарахтел мотор, машина дрогнула, тронулась — и теперь, при раскачке, только мерцающие отсветы иногда перебегали по лицам зэков.
Этот короткий перекрик из камеры в камеру, эта жаркая искра, проскакивающая порой между камнями и железами, всегда чрезвычайно будоражит арестантов.
— А что должна делать элита в лагере? — протрубил Нержин прямо в ухо Герасимовичу, только он и мог расслышать.
— То же самое, но с двойным усилием! — протрубил Герасимович ответно.
Немного проехали — и воронок остановился. Ясно, что это была вахта.
— Руська! — крикнул один зэк. — А бьют?
Не сразу и глухо донеслось в ответ:
— Бьют…
— Да драть их в лоб, Шишкина-Мышкина! — закричал Нержин. — Не сдавайся, Руська!
И снова закричало несколько голосов — и всё смешалось.
Опять тронулись, проезжая вахту, потом всех резко качнуло вправо — это означало поворот налево, на шоссе.
При повороте очень тесно сплотило плечи Герасимовича и Нержина. Они посмотрели друг на друга, пытаясь различить в полутьме. Их сплачивало уже нечто большее, чем теснота воронка.
Илья Хоробров, чуть приокивая, говорил в темноте и скученности: