Неуимчивое чувство на отгадку исторической лжи, рано зародясь, развивалось в мальчике остро. Всего лишь девятиклассником был Глеб, когда декабрьским утром протиснулся к газетной витрине и прочёл, что убили Кирова. И вдруг почему-то, как в пронзающем свете, ему стало ясно, что убил Кирова – Сталин, и никто другой. И одиночество ознобило его: взрослые мужчины, столпленные рядом, не понимали такой простой вещи!
И вот те самые старые большевики выходили на суд и необъяснимо каялись, многословно поносили себя самыми последними ругательствами и признавались в службе всем на свете иностранным разведкам. Это было так чрезмерно, так грубо, так через край – что в ухе визжало!
Но со столба перекатывал актёрский голос диктора – и горожане на тротуаре сбивались доверчивыми овцами.
А русские писатели, смевшие вести свою родословную от Пушкина и Толстого, удручающе-приторно хвалословили тирана. А русские композиторы, воспитанные на улице Герцена, толкаясь, совали к подножью трона свои угодливые песнопения.
Для Глеба же всю его молодость гремел немой набат! – и неисторжимо укоренялось в нём решение: узнать и понять! откопать и напомнить
!И вечерами на бульвары родного города, где приличнее было бы вздыхать о девушках, Глеб ходил мечтать, как он когда-нибудь проникнет в самую Большую и самую Главную тюрьму страны – и там найдёт следы умерших и ключ к разгадке.
Провинциал, он ещё не знал тогда, что тюрьма эта называется Большая Лубянка.
И что если желание наше велико – оно обязательно исполнится.
Шли годы. Всё сбылось и исполнилось в жизни Глеба Нержина, хотя это оказалось совсем не легко и не приятно. Он был схвачен и привезен – именно
Всё сбылось и исполнилось, но за этим – не осталось Нержину ни науки, ни времени, ни жизни, ни даже – любви к жене. Ему казалось – лучшей жены не может быть для него на всей земле, и вместе с тем – вряд ли он любил её. Одна большая страсть, занявши раз нашу душу, жестоко измещает всё остальное. Двум страстям нет места в нас.
…Автобус продребезжал по мосту и ещё шёл по каким-то кривым неласковым улицам.
Нержин очнулся:
– Так нас и не в Таганку? Куда такое? Ничего не понимаю.
Герасимович, отрываясь от таких же невесёлых мыслей, ответил:
– Подъезжаем к Лефортовской.
Автобусу открыли ворота. Машина вошла в служебный дворик, остановилась перед пристройкой к высокой тюрьме. В дверях уже стоял подполковник Климентьев – молодо, без шинели и шапки.
Было, правда, маломорозно. Под густым облачным небом распростёрлась безветренная зимняя хмурь.
По знаку подполковника надзиратели вышли из автобуса, выстроились рядком (только двое в задних углах всё так же сидели с пистолетами в карманах) – и арестанты, не имея времени оглянуться на главный корпус тюрьмы, перешли вслед за подполковником в пристройку.
Там оказался длинный узкий коридор, а в него – семь распахнутых дверей. Подполковник шёл впереди и распоряжался решительно, как в сражении:
– Герасимович – сюда! Лукашенко – в эту! Нержин – третья!..
И заключённые сворачивали по одному.
И так же по одному распределил к ним Климентьев семерых надзирателей. К Нержину попал переодетый гангстер.
Все как одна комнатки были – следственные кабинеты: и без того дававшее мало света, ещё обрешеченное окно; кресло и стол следователя у окна; маленький столик и табуретка подследственного.
Кресло следователя Нержин перенёс ближе к двери и поставил для жены, а себе взял неудобную маленькую табуретку со щелью, которая грозила защемить. На подобной табуретке, за таким же убогим столиком, он отсидел когда-то шесть месяцев следствия.
Дверь оставалась открытой. Нержин услышал, как по коридору простучали лёгкие каблучки жены, раздался её милый голос:
– Вот в эту?
И она вошла.
38. Изменяй мне!
Когда побитый грузовик, подпрыгивая на обнажённых корнях сосен и рыча в песке, увозил Надю с фронта – а Глеб стоял вдали на просеке и просека, всё длиннее, темнее, уже, поглощала его, – кто бы сказал им, что разлука их не только не кончится с войной, а едва лишь начинается?
Ждать мужа с войны – всегда тяжело, но тяжелее всего – в последние месяцы перед концом: ведь осколки и пули не разбираются, сколько провоёвано человеком.
Именно тут и прекратились письма от Глеба.
Надя выбегала высматривать почтальона. Она писала мужу, писала его друзьям, писала его начальникам – все молчали, как заговорённые.
Но и похоронное извещение не приходило.
Весной сорок пятого года – что ни вечер лупили в небо артиллерийские салюты, брали, брали, брали города – Кёнигсберг, Бреслау, Франкфурт, Берлин, Прагу.
А писем – не было. Свет мерк. Ничего не хотелось делать. Но нельзя было опускаться! Если он жив и вернётся – он упрекнёт её в упущенном времени! И всеми днями она готовилась в аспирантуру по химии, учила иностранные языки и диалектический материализм – и только ночью плакала.
Вдруг военкомат впервые не оплатил Наде по офицерскому аттестату.
Это должно было значить – убит.