Да, все изменилось здесь, все постарело — и дача, и забор, и люди — те, что выжили. Лишь солнце сияло, как раньше, голубело над головой небо, и качались много чего повидавшие старые сосны — молчаливые снизу и разговорчивые сверху. По участку легкой походкой расхаживало лето, а за ним, как утята за уткой, шли, качая головками, маленькие полевые цветы.
Беженцы
Эшелон ползет, петляет, изгибается, растягивается по железнодорожному полотну — длиннющая красная змея-змеюка. Мерно стучат колеса. Дощатые нары делят пространство вагона на низ и верх, а человеческое месиво в нем — стариков, женщин, детей — на «нижних» и «верхних». Лиля, девочка лет десяти, примостилась у распахнутой настежь отдушины. Середина сентября, лето кончилось, но солнце еще яркое. Лиля высовывает голову наружу и подставляет лицо потоку прохладного воздуха. На бледном лице девочки черные горячие глаза — пожалуй, единственное, чем она может похвастаться. Зубы ее слегка кривоваты, далеко выдающийся вперед нос усыпан веснушками, щеки чумазы, а спутанная грива волос не мыта уже очень давно.
Одним словом, некрасивая замарашка. Такой сотворил ее Создатель. Брат девочки Абка сопит рядом. Абка припал к материнской груди и сосет изо всех сил. Ему нет дела до того, что людям вздумалось родить его именно в этот ужасный военный год: если уж родили, значит, давайте есть! День и ночь этот обжора требует грудь. Вот только по мере возрастания Абкиного аппетита соответственно уменьшается количество материнского молока. Хотя и это было бы кое-как терпимо, если бы не дедушка. Он лежит здесь же на нарах — глаза закрыты — и стонет, не переставая. Так и лежит, так и стонет, с тех самых пор, как они оставили родное украинское местечко. Лицо деда побелело, щеки ввалились, и каждую минуту слетают с его губ стоны слабой умирающей старости.
Лиля подставляет лицо встречному ветру. Ей кажется, что поезд стоит, несмотря на колесный перестук и скрежет старых теплушек. Поезд стоит, а навстречу ему ползут болота, долины и этот редкий уральский лес во всем многоцветье красок наступающей осени.
Первые дни их путешествия были очень опасными. В небе слышался гул немецких самолетов, которые в любую минуту могли обрушить на эшелон смертоносные бомбы. Взрослые сжимались от страха; глядя на них, пугались и дети. Сейчас опасность бомбежек миновала — поезд пересек Волгу, сюда немцы не долетают. По этой причине отменили и светомаскировку. Теперь вечерами можно зажигать свет, а не сидеть впотьмах, как раньше.
Ночами в вагоне приходится плохо. Холодно так, что зуб на зуб не попадает. Особенно утром, когда Лиля окончательно просыпается, — в такие моменты уже никак не согреться. Как она ни сворачивается в калачик под одеялом, как ни старается завернуться в пальтишко, ничего не помогает. Холод проникает сквозь все покровы, леденит пальцы ног, хватает за сердце, поселяется в животе. Иногда девочке становится так плохо, что на глаза наворачиваются слезы, и она тихонечко плачет, отвернувшись к стене вагона. Громко плакать нельзя — проснется мама, а разбудить маму Лиля боится больше любого холода.
Мама сильно изменилась в последнее время, так что и не узнать. С тех пор как папа ушел добровольцем в армию, с тех пор как они втиснулись в эту несчастную теплушку, с тех пор как свалился дед, мама просто стала другим человеком. Лиля помнит ее доброй, ласковой, мягкой — какой и должна быть мама, какими и были все мамы в их большой коммунальной квартире. Теперь материнское лицо всегда напряжено, будто в ожидании удара, — нет ни обычного смеха, ни привычной улыбки.
Дедушка опять стонет. Лежит себе на нарах с закрытыми глазами и стонет, не переставая. Колеса стучат, вагон скрипит, а дед стонет.
Несмотря на тяготы дороги, бывают у Лили и хорошие минутки. В теплушке сорок человек, большая компания, есть среди них и весельчаки. Им приходится несладко, как и всем остальным, но, в отличие от остальных, они как-то держатся, ухитряются обмануть тоску и дурное настроение. А еще есть у Лили кукла по имени Мотя — она тоже помогает. Честно говоря, до войны розово-сиреневая целлулоидная Мотя выглядела получше. Пухленькие ручки и ножки, яркий румянец на щеках, две золотистые косички — просто куколка, иначе и не скажешь. Но проклятая война словно накинула на весь мир свою черную копоть — в том числе и на Мотю. Прекрасные волосы оторвались, пропало и красивое шелковое платьице. И все равно Мотя еще хоть куда — одни румяные улыбающиеся щечки чего стоят!
Абка причмокивает губами в полусне. Только этим и занят целыми днями — ест да спит. Попробуй оторви его от груди, пока не доел, — крику будет на весь вагон. Дед приоткрывает глаза, губы его шевелятся в неразборчивом лепете. То, что он хочет сказать, понимает теперь лишь мама.
— Лиля, подай дедушке горшок!