Публика была очень заинтересована. Он стал читать пьесу. Прочел пьесу и стал слушать выступления. Первое выступление было какое-то очень неудачное. Оно не удовлетворило и не заинтересовало ни автора, ни публику в зале. Кто-то что-то тускло сказал в общем, не выругал и не похвалил пьесу. Маяковского это очень, конечно, разочаровало, и он помрачнел. Второе выступление тоже было неважное. Не потому, что они ругали, нет! Это были какие-то никому ничего не дающие выступления. Еще подобное выступление. Наконец, выступил Гехт. А Гехт вообще, как оратор, славится в Москве, – его нельзя понять, если даже вы сидите рядом с ним. Он вообще человек очень умный и остроумный и понимает очень много, но он говорит всегда захлебываясь, с большим энтузиазмом, а произношение у него такое, что почти ничего понять нельзя. И тут он выступил с эстрады и начал говорить. Смех в публике, никто ничего не разбирает, что он говорит. Поднялся шум, его перебивали, кто-то кричал: "Довольно! Непонятно! Ерунда!"
Маяковский поднялся, постучал по столу громко кулаком:
– Тише! Товарищ говорит очень умные вещи, и надо его слушать, надо иметь уважение к оратору...– и т. д. и т. д.
Он заставил публику слушать. Гехт продолжал свою речь.
(Такое поведение Владимира Владимировича я наблюдал не в первый раз. Еще в Доме Союзов я был свидетелем этого. <...> Поклонники Жарова и Уткина устраивали Кирсанову обструкции, срывали его выступления. Только начнет читать Кирсанов, поднимался страшный рев, не давали ему говорить. Тогда вышел на сцену Маяковский. Стало тихо в зале. Он ни слова не сказал, а прошел обратно по всей эстраде, взял стул, высоко его пронес по всей эстраде, поставил этот стул, подошел к Кирсанову, взял его за руку и с подчеркнутым, глубоким уважением посадил Кирсанова на этот стул и, поклонившись, сказал:
– Читайте!
Тут раздался гром аплодисментов. И когда Кирсанов начал читать, никто ни слова уже не сказал.)
Вот такое товарищеское отношение! И это было характерно для него.
Вечер в Доме печати продолжался очень неудачно. То ли не поняли пьесы, то ли не понравилась она, то ли не захватила, то ли некоторая часть публики была настроена враждебно к Маяковскому, но вечер не ладился.
И вдруг выступил кто-то, который понес совершеннейшую чушь, такую чушь, что стыдно было всем слушать в зале, даже тем, которые хотели выступать против этой пьесы Маяковского. Стыдно было слушать! Нечто безграмотное, нелепое что-то,– человек, который никаким краем не подошел к литературе и вообще понятия не имеет, что такое литература, и никогда ничего не читал. И выступил он с претензией разгромить Маяковского во что бы то ни стало. Пошляк какой-то. Он говорил:
– Какой Маяковский поэт, если он пишет про проституток!
В зале гул. Никто его не остановил. И он даже "цитировал":
– Помните, у него есть стихотворение: "Проститутку подниму, понесу к богу".
В зале недоумение. Враги, выступая против Владимира Владимировича, делали это более умело, с извращенной какой-то теоретической основой, а это был просто дурак. Я даже не знаю, кто он был и откуда мог взяться.
И вдруг я не узнал Маяковского. Мне стало жутко. Он весь сморщился, его передернуло, он вскочил из–за стола, – а он мог убить этого человека одной фразой! Он этого не сделал, он выскочил из–за стола, прямо простонал: "Я не могу это слушать! Чушь! Это ужасно! Я не могу". И убежал.
А с ним никогда не бывало таких вещей. Он убежал... Страшное недоумение в зале, тягостное впечатление, никто ничего не понял. Председатель зазвонил в звонок. Этот идиот продолжал говорить. Все остались на местах.
Не помню, кто со мной был из товарищей на этом вечере. Кажется, светлой памяти, мой друг Коля Том – комсомолец, журналист. Мы с ним переглянулись. Оставаться не было смысла. Очень тяжело было оставаться, и мы ушли из зала вдвоем с ним. Спускаясь по белой маленькой мраморной лестнице в Доме печати, вдруг видим: Маяковский торопливо поднимается наверх из раздевалки. Мы столкнулись. Он увидел меня и, – знаете, бывает так, что столкнутся люди, и обязательно надо что-то сказать, – он стал красный, ему, видимо, было совестно, что он возвращается обратно, и он сказал:
– Что бы он ни говорил, а надо пойти и дослушать. Не помню, назвал ли он его идиотом или еще как-нибудь.
Мы вышли. Я говорю товарищу:
– Посмотри! Такой гигант, такая громадина, а что с ним происходит. В каком он нервном, истерическом состоянии: вскочил, убежал.
Страшное впечатление это на меня произвело. И когда погиб Маяковский, мне особенно остро вспомнился этот вечер. И хотя тогда об этом не говорили, но я помню, что с этим же Колей Том мы говорили о той ужасающей травле, которая велась и которая в итоге произвела на Маяковского свое действие.
И вот конец.
В апреле это было. Несмотря на то что была только середина апреля, день был очень хороший, теплый, буквально летний день. Я помню, в редакцию я пришел уже без пальто, тепло было на улице, так радостно, весело,– знаете, когда весна ранняя, хорошая такая весна.