Я пришел очень рано почему-то в редакцию. В редакции не было ни одного человека, кроме уборщицы и вахтера. Не помню, во сколько это было – в одиннадцать ли часов, в половине ли двенадцатого, но только никого не было. И вдруг мне крикнули – опять не помню, кто,– был ли это редактор (а тогда редактором был уже Троицкий), то ли кто-нибудь из заведующих отделов, но кто-то крикнул:
– Бежим к Маяковскому! С ним что-то случилось.
– А что? В чем дело?
– Кто-то позвонил в редакцию и сказал буквально два слова: "Несчастье! Застрелился Маяковский!" И все. Повесили трубку. {Не помню, возможно, я и подходил к телефону. (Прим. М. К.Розенфельда.)}
Я никогда не бывал у Маяковского – ни здесь, ни там, на Лубянке, и не знал, где он живет. Не помню, очевидно, посмотрел в редакционный список адресов и телефонов и выскочил. Перебежал через дорогу – тут же рядом все это было,– поднялся по лестнице, вошел в квартиру. В квартире еще никого не было. Если не ошибаюсь, были мать и сестра, а может быть, это были не они. Какая-то женщина выбежала из комнаты. А он уже лежал...
Я не видел, как он лежал, все это было перед дверьми. В квартире был переполох. Вынесли из его комнаты чайник, и чайник был еще горячий.
Тогда я хотел узнать, кто это позвонил в редакцию, но так это и осталось неизвестным. По–видимому, кто-то из квартиры позвонил. Я даже не помню, женский это был голос или мужской, скорее всего женский был голос. И когда в квартире я спросил – кто позвонил, оказывается, что на столе у него лежало удостоверение "Комсомольской правды", и поэтому позвонили в "Комсомольскую правду".
Явились родственники или еще кто-то. Я ушел.
А днем я уже пришел сюда, на квартиру. И он здесь лежал, накрытый простынею.
Здесь уже были писатели, поэты. Я был послан сюда, потому что надо было что-то писать. А я никогда статей такого порядка не писал и просто дал отчет. Потом этот отчет не понадобился.
Он лежал совершенно нетронутый, не обезображенный. Лежал прямо здесь, на диване.
На меня сильное впечатление произвели двое – это Кирсанов и Пастернак. Вот у этой печки стоял Кирсанов и так рыдал, прямо как маленький ребенок. Мне его страшно жалко тогда стало.
Тут все ходили с очень горестными лицами. И как-то это картинно было. Если бы тут был живописец, то ему было бы что написать: один стоял, задумавшись, у стола, другой, опираясь на стул, стоял с убитым видом, третий плакал.
И тут же рядом шло какое-то заседание. Это очень характерно для РАППа. Я не помню, кто именно был, но какие-то вопросы уже разрешались, – не в связи с похоронами, а о самом факте самоубийства, как подавать в печати и т. д.
Меня потряс страшно вид Кирсанова. Он стоял взъерошенный тут, у печки, и так плакал... совершенно безутешно.
И второй – Пастернак. Я его видел в первый раз. И я его лицо запомнил на всю жизнь. Он тоже так плакал, что я просто был потрясен. У него длинное такое, лошадиное лицо, и все лицо было мокрое от слез – он так рыдал. Он ходил по комнате, не глядя, кто тут есть, и, натыкаясь на человека, он падал к нему на грудь, и все лицо у него обливалось слезами.
Тут привезли кино, началась съемка, и я уехал.
3 апреля 1940 г.
Выступление было в Плехановской аудитории Института народного хозяйства им. Плеханова. <...>
К началу вечера зал был не полный. Лавут сказал Владимиру Владимировичу, что нужно начинать.
Председательствующий (от общественности института) предоставил слово Владимиру Владимировичу Маяковскому. <...>
Я приготовился записывать все, что успею.
Маяковский поднялся по лесенке на кафедру. Стол, за которым председательствующий, член президиума и я, стоит между кафедрой и дугообразными рядами скамеек. Поэт был высоко над нами.
– Товарищи! – Громыхнул устрашающим низким басом оратор.– Меня едва уговорили выступать на этом вечере. Мне не хотелось, надоело выступать.
Маяковский говорит едко, саркастически и в то же время заявляет:
– Отношусь к вам серьезно. (Смех.) Когда я умру, вы со слезами умиления будете читать мои стихи. (Некоторые смеются.) А теперь, пока я жив, обо мне много говорят всякой глупости, меня много ругают. Много всяких сплетен распространяют о поэтах. Но из всех разговоров и писаний о живых поэтах обо мне больше всего распространяется глупости. Я получил обвинение в том, что я – Маяковский – ездил по Москве голый с лозунгом: "Долой стыд!" Но еще больше распространяется литературной глупости.
С какой меркой подходят к оценке поэта, писателя? Читают Есенина, – мне сие нравится. Читают Блока, – мне сие нравится. Читают Безыменского, – мне сие нравится. Читают других, – мне сие нравится!!
Вот единственная мерка, с которой подходят к оценке поэта.
Все поэты, существовавшие до сих пор и живущие теперь, писали и пишут вещи, которые всем нравятся, – потому что пишут нежную лирику.
Я всю жизнь занимался тем, что делал вещи, которые никому не нравились и не нравятся. (Хохот части слушателей. Реплика: "Теперь нравятся!")
Маяковский продолжает: