Идею творчества Достоевского в целом и можно определить, лишь слегка видоизменив вышеприведенную формулу: «Художники (за редкими исключениями) до сих пор лишь разным образом изображали мир, но дело писателя, художника в том, чтобы изменить его». Творчество Достоевского принципиально и вполне осознанно направлено именно на реально действенное и нравственно-революционное преображение или воскрешение в человеке человека силой художественного слова, а через такого духовно возрожденного человека – преображение и мира в целом. «Мне… не нравится лик Мира сего», – заявил он. Достоевский всегда был и остается одним из величайших непримиримых, бескомпромиссных антагонистов буржуазного мира.
Но как мог решиться он поставить перед собой и перед художественным творчеством вообще столь грандиозные, столь ответственные задачи? Не утопия ли это? «Нет, не утопия», – отвечал сам Достоевский. «А Пушкин? Разве вы забыли?» – «У нас есть Пушкин, и после него это – уже не утопия».
Достоевский вошел в литературу с именем Пушкина («Бедные люди»), пронес его как идеал через все страдания, сомнения, отрицания и противоречия. На Пушкина как на наше национальное пророчество миру указал и в своем «завещании» – в «Слове о Пушкине» на торжественном вечере в честь открытия памятника народному поэту в Москве, на Тверском бульваре. Сюда, к подножию памятника, положил он лавровый венок, которым был торжественно увенчан за подлинно историческое свое Слово о Поэте. Возложил ночью, когда никто не мог видеть этого поступка, ибо делал это не для публики, но перед своей совестью, перед Россией, перед всем миром, один на один с Пушкиным.
Но почему все-таки именно Пушкин?
Он оставил нам, сказал Достоевский, в наше вековечное наследие идеал народной красоты. «При чем тут красота?»– не поняли его многие тогда, чуть только пришли в себя от потрясенности его Словом. Ведь ясно же – перед обществом стоят ответственные задачи социально-исторических преобразований; революция – вот что выдвигает время как главную злобу дня, а Достоевский твердит свое: «Красота спасет мир»…
Однако нужно отдать дань справедливости заслуживающим этого: даже и некоторые из наиболее чутких идейных противников писателя вполне понимали грандиозность мысли Достоевского, опережающей время, устремленной в будущее. «По глубине замысла, по широте задач нравственного мира, разрабатываемых им, – считал, например, совершенно справедливо Салтыков-Щедрин, – этот писатель… не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предведений и предчувствований, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества», в сравнении с которыми даже и наиболее жгучие вопросы современной «злобы дня» представляются, по выражению Салтыкова-Щедрина, лишь «промежуточными станциями».
Достоевский и как художник, и как мыслитель уже по природе своего гения в хаосе идей, мнений, исканий своей эпохи умел отыскивать истоки, прообразы законов нового созидания, смысл и истинная значимость которых нередко открываются нам только сегодня.
Красота спасет мир… Народ без идеала, без высшей, объединяющей, возвышающей его идеи, полагал Достоевский, не народ, а масса. Но «если в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит, есть и потребность здоровья… а, следовательно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа» – вот что лежало в основе идеи Достоевского о красоте, которая спасет мир: идеал народности, общенародные идеалы правды, справедливости, добра, духовно-нравственные потребности и возможности народа.
И не отвлеченного, но самого что ни на есть реального. Все спрашивают: что нужно делать? «Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим настоящую правду… – призывал он в последнем выпуске своего «Дневника писателя», корректуру которого успел еще вычитать и подписать за несколько часов до своей смерти. – Я желал бы только, чтоб поняли беспристрастно, что я лишь за народ стою прежде всего, в его душу, в его великие силы, которых никто еще из нас не знает во всем объеме и величии их, – как в святую верую… и жажду лишь одного: да узрят их все. Только что узрят, тотчас же начнут понимать и все остальное».