— Немецким танком раздавило. Не отошел от пулемета. Так и раздавило их вместе.
— Жаль старика.
— Жаль. Мировой старик был.
Несколько секунд мы молчим.
— Ну, я пошел.
— Валяй. Вечером, значит.
И он уходит, надвинув пилотку на левую бровь.
Вечером сидим с Ширяевым на батальонном КП — в трубе под насыпью.
Рана у меня чепуховая — сорвало кожу на лбу и сделало дорожку в волосах. Я могу даже пить. Правда, немного. И мы пьем какой-то страшно вонючий не то спирт, не то самогон. Закусываем селедкой, той самой, что я выкинул на сопке. Валега, конечно, не мог перенести этого.
— Разве можно выбрасывать? Прошлый раз выпивали — сами говорили: «Вот селедочки бы, Валега…» — И он раскладывает ее аккуратненькими ломтиками, без костей, на выкраденной из харламовского архива газете. На этой почве у них всегда возникают ссоры.
Мы сидим и пьем, вспоминаем июнь, июль, первые дни отступления, сарайчики, в которых расстались. После этого Ширяев потерял почти весь батальон. Немцы их окружили около Кантемировки и почти всех перебили. Сам он чуть в плен не попал. Потом с четырьмя оставшимися бойцами двинулся на Вешенскую. Там опять чуть не попал к немцам. Выкрутились. Перебрались через Дон. За Доном в какую-то дивизию угодил, собранную из остатков разбитых. Воевал под Калачем. Был легко ранен. Попал в Сталинград — в резерв фронта. Там около месяца проторчал и вот сейчас получил назначение в наш полк комбатом.
Лежа на деревянной, сбитой из досок койке, я рассматриваю Ширяева. Стараюсь найти в нем хоть какую-нибудь перемену. Нет, все тот же — голубой треугольник майки выглядывает из-за расстегнутого ворота.
— О Максимове ничего не слыхал? — спрашиваю я.
— Нет… Говорил кто-то, не помню уже кто, будто видел его где-то по эту сторону Дона. Но мало вероятно. Я всю эту сторону исколесил — ни разу не встретил.
— А из наших с кем встречался?
— Из наших? — Ширяев морщит нос. — Кое-кого из командиров рот. Начальника разведки Гоглидзе. На машине проехал. Рукой махал. Ну, кого еще? Из медсанбата девчат… Парторга Костричного… Да! — Он хлопает ладонью по столу. — Как же друга твоего, химика… как его?
— Игоря? Где? — Я даже приподнимаюсь.
— На этой стороне. Дней пять назад.
— Врешь!
— Зачем врешь? На «Красном Октябре». Он в тридцать девятой.
— В тридцать девятой?
— И не химик почему-то, а тоже инженер, как ты. Какие-то минные поля, фугасы и тому подобная чепуха.
— А ты что в тридцать девятой делал?
— Да ничего. Случайно совсем вышло. Штаб армии искал. Какой-то дурак сказал мне, что он в Банном овраге. Я и попер туда. А там, знаешь, что делается? За три шага ни черта не видно. Дым, пыль, — чорт-те что… Фрицы как раз налетели. Я — в щель. Потом, когда фрицы уже улетели, меня кто-то за руку. Смотрю — Игорь твой. Не узнал даже сначала. Усики сбрил. Черный весь, закопченный. По глазам только и узнал.
— Живой, здоровый?
— Живой и здоровый. О тебе, конечно, спрашивал. А что я мог сказать? Не знаю — и все. Пожалели мы, пожалели, а потом он и говорит, будто в сто восемьдесят четвертой ты. Боялся только, что цифру перепутал. Но я записал все-таки. Решил обязательно к тебе попасть. Незанятых мест теперь в дивизии, знаешь, сколько. В штабе армии и попросился в сто восемьдесят четвертую. Там — с распростертыми объятиями. А в дивизии узнал, в каком ты полку.
— Молодчина, ей-богу!
— Вот так-то оно и вышло. — Ширяев протягивает руку за бутылкой. — Еще по одной, что ли?
Выпиваем еще по одной.
— А Седых не видал?
— Нет, не видал. И спросить забыл. Мы всего минут десять разговаривали.
— Его портсигар до сих пор у меня хранится. На прощанье мне подарил.
Я вынимаю из кармана целлулоидовый портсигар.
— Хороший, — говорит Ширяев.
— Хороший. Сами делали. На Тракторном. Там этого целлулоида, знаешь, сколько было?
— Здорово сделано. Неужели сами делали?
— Сами.
— А выцарапал на крышке кто?
— Я. Это монограмма. Просто ножом выцарапал.
— Здорово. У тебя только один?
— Один. Свой я подарил. А это от Седых — на память. Славный парень был.
— Славный.
Ширяев наливает.
— Мне больше не надо, — говорю я. — У меня голова кружится.
Потом приходит Абросимов, начальник штаба полка, бледный и недовольный. Говорит, что комдив чуть не снял его за то, что в прошлую — не в эту, а в прошлую — ночь атаку сорвал. Но что он мог поделать — полк опять собирались передислоцировать. Затем отменили.
Они с Ширяевым уходят на передовую, а мы с Харламовым подготавливаем материалы для передачи батальона.
Часов в двенадцать Ширяев возвращается. Я сдаю батальон, и с восходом луны мы с Валегой отправляемся на берег. Карнаухов и Чумак все еще на передовой — я с ними так и не попрощался.
Харламов протягивает руку.
— Если скучно на берегу будет, заглядывайте к нам, — и долго смотрит на меня своими армянскими добрыми глазами.
Мне немного грустно. Привык я уже к батальону. Боец у входа, — фамилия у него какая-то длинная и заковыристая, никак не упомнишь, — даже козыряет, перехватив винтовку из правой руки в левую.
— Уходите от нас, товарищ комбат?
— Ухожу.
Он покашливает и опять козыряет, на этот раз уже прощаясь.
— Заходите, не забывайте.