Читаем В окопах Сталинграда [1947, Воениздат. С иллюстрациями] полностью

— А скажи, инженер, было у тебя такое во время отступления? Мол, конец уже… Рассыпалось… Ничего уже нет. Было? У меня один раз было. Когда через Дон переправлялись. Знаешь, что там творилось? По головам ходили. Мы вместе с одним капитаном, сапером тоже, — его батальон переправу там налаживал, — порядки стали наводить. Мост понтонный, хлипкий, весь в пробках и затычках после бомбежки. Машины в одиночку, по брюхо в воде проходили. Наладили кое-как. Построили очередь. А тут вдруг на виллисе майор какой-то в танкистском шлеме. До самого моста на виллисе своем добрался, а там стал во весь рост и заорал на меня: «Какого чорта не пускаешь? Танки немецкие в трех километрах! А ты тут порядки наводишь!» Я, знаешь, так и обомлел. А он с пистолетом в руке, рожа красная, глаза вылупил. Ну, думаю, раз уж майоры такое говорят — значит, плохо… А машины уже лезут друг на друга. Капитана моего, вижу, с ног сшибли. И чорт его знает — помутнение у меня какое-то случилось. Вскочил на виллис и хрясь! — раз, другой, третий, — прямо по морде его паршивой. Вырвал пистолет и все восемь штук всадил… А танков, оказывается, никаких и в помине не было. И шофер куда-то девался. Может, фрицы это были, провокаторы, а?

— Может, и фрицы, — отвечаю я.

Ширяев умолкает. Смотрит в одну точку перед собой. Слышно, как в телефонную трубку кто-то ругается.

— А все-таки воля у него какая… — говорит Ширяев, не подымая глаз. — Ей-богу…

— У кого? — не понимаю я.

— У Сталина, конечно. Два таких отступления сдержать. Ты подумай только! В сорок первом и вот теперь… Суметь отогнать от Москвы. И здесь стать. Сколько мы уже стоим? Третий месяц? И немцы ни черта не могут сделать со всеми своими «юнкерсами» и «хейнкелями». И это после такого прорыва. После июльских дней… Каково ему было? Ты как думаешь? Ведь второй год лямку тянем. А он за всех думай. Мы вот каких-нибудь пятьсот-шестьсот метров держим, и то ругаемся. И тут не так, и там плохо, и пулемет заедает. А ему за весь фронт… Газету, и то, вероятно, прочесть не успевает. Ты как думаешь, Керженцев, успевает или нет?

— Не знаю. Думаю, все-таки успевает.

— Успевает, думаешь? Ой, думаю, не успевает. Тебе хорошо. Сидишь в блиндаже, махорку покуриваешь, а не понравилось что — вылезешь, матюком покроешь, ну, иногда и пистолетом пригрозишь… Да и всех наперечет знаешь — кто чем дышит, и каждый бугорок, каждую кочку облазил. А у него что? Карта? А на ней — флажки. Иди разберись. И в памяти все удержи: где наступают, где стоят, где отступают. И вот — держит… И до победы доведет. Вот увидишь! — Ширяев встает. — Сыграй-ка что-нибудь, Карнаухов. А то болтается зря гитара, скучает.

Карнаухов снимает со стенки гитару. Вчера батальонные разведчики нашли ее в каком-то из разрушенных домов. На ней голубой шелковый бант и выжженная надпись: «Дорогому Вите на память от Воли».

— Чего-нибудь такое цыганское…

Ширяев поудобнее устраивается на койке, вытянув туго обтянутые хромовыми голенищами ноги.

— Как там на передовой, Лешка? Спокойно?

— Все спокойно, товарищ старший лейтенант, — нарочито бодро, чтобы не подумали, что он заснул, отвечает лопоухий Лешка. — В пятую ужин привезли. Ругаются, что жидкий…

— Я этому старшине покажу когда-нибудь, где раки зимуют. Если придет ночью, разбудишь меня. Ну, давай, Карнаухов.

Карнаухов берет аккорд. У него, оказывается, очень приятный, грудной голос, средний между баритоном и тенором, и замечательный слух. Поет он негромко, но с увлечением, иногда даже закрывает глаза. Песни все русские, задумчивые, многие из них я слышу в первый раз. Хорошо поет. И лицо у него хорошее. Несколько грубоватое, но какое-то ясное, настоящее. Мохнатые брови. Голубые глаза. Неглупые, спокойные. С какой-то глубокой, никогда не проходящей улыбкой. Даже там, на сопке, они улыбались.

Фарбер сидит, закрыв глаза ладонью. Сквозь пальцы пробиваются рыжие кудрявые волосы. О чем он думает сейчас? Я даже приблизительно не могу себе представить. О жене, о детях, об интегралах и бесконечно-малых величинах? Или вообще ничто на свете его не интересует? Иногда мне кажется, что даже смерть его не пугает, — с таким отсутствующим, скучающим видом покуривает он под бомбежкой.

Карнаухов устает, или ему просто надоедает петь. Вешает гитару на гвоздь. Некоторое время сидим молча. Ширяев приподнимается на одном локте.

— Фарбер… Ты и до войны таким был?

Фарбер подымает голову.

— Каким таким?

— Вот таким, какой ты сейчас.

— А какой я сейчас?

— Да чорт его знает, какой… Не пойму я тебя. Пить не любишь, ругаться не любишь, баб не любишь… Ты вот на инженера нашего посмотри. Тоже ведь с высшим образованием.

Фарбер чуть-чуть улыбается.

— Я не совсем понимаю связь между вином, женщинами и высшим образованием.

— Дело не в связи. — Ширяев садится на койку, широко раздвинув ноги. — Просто не понимаю я, как на фронте без водки можно. И без ругани. Ну, как без нее обойдешься? Карнаухов тихий, скромный парень, — ты не слушай, Карнаухов, — а и то так загнет, что только держись.

— Да. В этой области я не очень силен, — отвечает Фарбер.

Ширяев смеется.

Перейти на страницу:

Похожие книги