Читаем В окопах Сталинграда [1947, Воениздат. С иллюстрациями] полностью

— Завидую. — Опять пауза. — Я неплохо разбираюсь в вопросах высшей математики. Восемь лет все-таки проучился. Но такая вот элементарная проблема, как разоблачить старшину, который крадет продукты у бойцов, — для меня почти непреодолимое препятствие.

— Вы склонны к самокритике, — говорю я.

— Возможно. Думаю, что и вы этим занимаетесь, только не говорите.

— Но почему же вы все-таки завидуете Ширяеву?

— Почему?.. — Он встает, делает несколько шагов, опять садится. Кругом удивительно тихо. Где-то только, далеко, за «Красным Октябрем», изредка, без всякого увлечения, пофыркивает пулемет.

— Потому что, смотря на него, я особенно остро чувствую свою неполноценность. Вам кажется это смешным. Но это так. Он человек простой, цельный, ему ничего не стоит спросить, умею ли я плавать или кататься на велосипеде. Он не чувствует того, что этими вопросами он попадает мне не в бровь, а в глаз. Ведь я соврал, когда говорил, что давал в физиономию кому-то. Никому я никогда не давал. Я не любил драк, не любил физических упражнений. А теперь вот…

Он вдруг умолкает. Посапывает носом. Это, очевидно, у него нервное. Постепенно начинаю понимать его сдержанность, замкнутость и молчаливость.

— Ничего, — говорю я, стараясь придумать что-нибудь утешительное. Я вспоминаю, как кричал на него, когда был комбатом. — Всем тяжело на войне!

— Господи боже мой! Неужели вы меня так поняли? — Голос его даже вздрагивает и срывается от волнения. — Ведь мне предлагали совсем не плохое место в штабе фронта. Я знаю языки. В разведотдел предлагали — пленными заниматься. А вы говорите — всем тяжело на войне…

Я чувствую, что действительно сказал неудачно.

— У вас жена есть? — спрашиваю я.

— Есть, а что?

— Да ничего. Просто интересуюсь. И дети есть?

— Детей нет.

— А сколько вам лет?

— Двадцать восемь.

— Двадцать восемь. Мне тоже двадцать восемь. А друзья у вас были?

— Были, но… — Он останавливается.

— Вы можете не отвечать, если хотите. Это не анкета. Просто… Одиноки вы как-то, по-моему, очень.

— Ах, вы об этом…

— Об этом. Мы с вами скоро уже полтора месяца знакомы. А впервые за все время только сегодня, так сказать, поговорили.

— Да, сегодня…

— Впечатление такое, будто вы сторонитесь, чуждаетесь людей.

— Возможно… — И опять, помолчав: — Я вообще туго схожусь с людьми. Или, вернее, люди со мной. Я, в сущности, мало интересная личность. Водки не люблю, песен петь не умею, командир, в общем, неважный…

— Напрасно вы так думаете.

— Вы у Ширяева спросите.

— Ширяев вовсе не плохо к вам относится.

— Дело не в отношении… Впрочем, все это мало интересно.

— А по-моему, интересно. Скажу вам откровенно, когда я в первый раз вас увидел — помните, там, на берегу, ночью, после высадки?..

Фарбер останавливает меня движением руки.

— Стойте! — и касается рукой колена. — Слышите?

Я прислушиваюсь. С той стороны Волги торжественно, то удаляясь, то приближаясь, медленно плывут, перебиваемые ветром, хрипловатые звуки флейт и скрипок. Плывут над рекой, над разбитым, молчаливым сейчас городом, над нами, над немцами, за окопы, за передовую, за Мамаев курган.

— Узнаете?

— Чорт его знает… Что-то знакомое… Страшно знакомое… Не Чайковский?

— Чайковский. Из Пятой симфонии. Вторая часть. Andante cantabile.

Мы молча слушаем. За спиной начинает стучать пулемет — назойливо, точно швейная машина. Потом перестает.

— Вот это место… — говорит Фарбер, опять прикасаясь рукой к моему колену. — Точно вскрик. Правда? В финале не так. Вы любите Пятую?

— Люблю.

— Я тоже… Даже больше, чем Шестую. Хотя Шестая считается самой, так сказать… Сейчас вальс будет. Давайте помолчим.

И мы молчим. До конца уже молчим. Я опять вспоминаю Киев, каштаны, липы, Люсю, яркие цветы, дирижера с чем-то белым в петлице…

Потом прилетает бомбардировщик — тяжелый, ночной, трехмоторный. Его у нас почему-то называют «туберкулез». Изводно, монотонно гудит над головами. Наш.

— Смешно, правда? — говорит Фарбер, подымаясь.

— Что смешно?

— Все это… Чайковский, шинель, «туберкулез»…

Мы встаем и идем по направлению к фарберовской землянке. Бомбардировщик топчется на одном месте. Из-за Мамаева протягиваются щупальцы прожекторов.

Я остаюсь ночевать у Фарбера.

21

Седьмого вечером приходят газеты с докладом товарища Сталина. Мы его уже давно ждем. С волнением вчитываемся в каждую строчку. По радио ничего разобрать не удается — трещит в эфире. Только — «и на нашей улице будет праздник» — разобрали.

Фразу эту обсуждают во всех землянках и траншеях.

— Будет наступление, — авторитетно заявляет Лисагор, он обо всем всегда очень авторитетно говорит. — Вот увидишь. Не зря Лазарь говорил прошлый раз — помнишь? — что какие-то дивизии по ночам идут…

Сталин выступал шестого ноября.

Седьмого союзники высаживаются в Алжире и Оране. Десятого вступают в Тунис и Казабланку.

Перейти на страницу:

Похожие книги