— Спой мне, пожалуйста, — и взгляд, которому я никогда не мог отказать. — Спой что-нибудь… для меня.
Я принял гитару. Она казалась совсем легкой — как будто вовсе ничего не весела. Гриф лег в руки так точно, удобно, так правильно, словно выточенный для меня.
Что тебе спеть, прекрасная Shie-thany? О деве-птице из края снов и далеких северных грез?
Или о том, кто любил больше жизни, и готов был отдать все за нее? О любви, что дарила безудержное счастье — и сожгла сердце в огне?
Или о том, по чьему пути идут ночь и зима, оставляя изморозь на палых листьях и кромку льда на зеркалах лесных озер? О том, кто вечно один, всегда один, отдает всего себя без остатка тем, кто его ненавидит и уже плетет ложь?..
Или о…
Я ласково провел по струнам, уже зная, что буду петь.
То, что принес мне ветер.
Мягкий перебор, вздох струн, — и голос, чуть хрипловатый на первых словах; уже отвыкший от нот и песен.
…пальцы перебегают по грифу, и струны поют под ними — кажется, еще тогда, когда я только собираюсь их коснуться.
Я не смотрю ей в глаза. Незачем. Эта песня и так ее, вся, без остатка. Только ее.
Когда последний отголосок серебряных струн затих, и пьянящее волшебство музыки отпустило меня, тишина упала на нас, как расшитый жемчугом полог. Шепотки ночного леса затихли. Беллетайн — хмельной, игривый, одуряющий безумием весенней ночи — замер, не решаясь перебивать тогда и заговорить теперь. Fae больше не кружили хороводов под сенью древ, не плескались в темных, словно сотканных из ночи, водах. Шум и смех, заливистый, пьянящим сумасшедшей радостью и восторгом, затих. Как затихла и музыка, вся остальная. Больше не гремели танцы, не прыгали через костры сбросившие груз тревог и условностей Shie-thany… На Лес опустилась тишина и какое-то робкое, трогательное молчание.
Я уже тысячу раз проклял тот миг, когда согласился. О, об этом же только и можно мечтать: опозориться на весь Беллетайн!
В кронах раздалось какое-то подозрительное шуршание. Я пригляделся и выругался.
— И вы туда же! — зло воскликнул я, слишком раздосадованный и раздраженный, чтобы сдерживаться.
Цветочницы, поспешно подобрав пышные юбки, затрепетали крылышками и затерялись в листве, удирая от гнева сказителя.
Я был зол, обескуражен и смущен. Или, скорее, наоборот: смущен — и уже оттого зол и обескуражен. Гитара, которая еще недавно так нежно и ласково льнула к рукам, теперь жгла их воспоминанием. Я отложил ее — резко, небрежно, выплескивая раздражение. И тут же пожалел об этом, устыдившись, когда она глухо ударилась о поваленный ствол и тихо заплакала.
— Для меня, но не только мне, — тихо сказала Миринэ с какой-то необъяснимой, невыразимой горечью, которую я не мог понять ни в скупых словах, ни в темноте ее взгляда.
Она порывисто поднялась. Небрежно отряхнула штаны от соринок, налипших трав… Я вскочил следом, чуть не уронив гитару. Чудом подхватив ее, не глядя пристроил ее рядом и только сейчас обернулся к Миринэ. Она уже стояла на краю поляне, странно смотря на меня.
— Я провожу… — начал было я, но замолчал, осекшись.
— Не стоит, — отрезала она. Глаза — больше не сине-лазурные, ясные и прозрачные, а темные, мятущиеся, как сердце шторма.
…она давно ушла, а все я смотрел ей вслед и никак не мог понять этих переменчивых, непокорных и непостоянных, глаз.
— Я пойду.
Камелия вскинула на меня взгляд удивленно расширившихся глаз. В нем так и читалось неверящее: «Как можно уйти с Беллетайна?»
Легко, маленькая Камелия. Тем, для кого он пахнет не луговым медом, а горькой полынью, с привкусом дымных пожарищ — легко.
— Но как же… — начала она, искренне расстраиваясь за меня. И такой забавной она была в своей смешной, искренней и детской заботе о других, что мне захотелось рассмеяться.
…Я нашел их на одной из затерянных в Лесу полян, среди круговерти танцев — неистовых, наполненных хмельной радостью и искренней простотой. Нэльвё и Камелия сидели рядышком на поваленном дереве, с кружками хмельного меда в руках, и о чем-то болтали. По счастливым, разгоряченным лицам было видно, что они только-только шагнули из круга танцующих. Я улыбнулся, заметив вплетенные в непривычную тугую косу девушки белые лилии. Кажется, маленькая леди, так непохожая в своей непосредственности ни на смертных, ни на aelvis, понравилась fae.
— Но ведь Беллетайн! — наконец, закончила Камелия, потерянно взглянув на меня.
— Для меня это грустный праздник, — вымученно улыбнулся я. И, помедлив, продолжил, зная, что она все равно спросит: — С ним связаны… плохие воспоминания.
— Но разве что-то плохое может случиться в эту ночь?
Как много в твоем голосе слепой детской веры, маленькая леди! Мне так не хочется ее разрушать, но еще больше — лгать.
— Может, — губы болезненно искривились уже не в улыбке, а в какой-то болезненной гримасе. — Например, война.