Однако, надо сказать, «идеи», цельные воззрения русских мыслителей (слово «идея» я здесь использую в том смысле, в каком Бахтин соотносит с «идеями» образы героев романов Достоевского), обладали высокой устойчивостью к судьбоносным потрясениям, через которые прошло то поколение. Потеряв родину и самых близких людей, став католиком в Италии, Вяч. Иванов остался всё тем же ницшеанствующим дионисийцем, каким был в эпоху пресловутой Башни (см. его эссе «Anima» конца 1920-х годов, где на языке юнговского психоанализа изложен все тот же старый ивановский проект дионисийского посвящения).
Также и Лев Шестов в эмигрантских мытарствах не покинул «пути, открытого Нитцше» (см. концовку его труда 1900 г. «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Нитцше») и в поисках Бога лишь сгустил абсурдность своих построений. Диссидент от иудаизма отцов, он держался все же образов и мифологии Библии, развиваясь в парадигме Иерусалима; крайнее язычество Иванова составляло противоположный шестовскому полюс религиозной русской мысли. – Дмитрий Мережковский, чья идея видится где-то между идеями Шестова и Иванова (он – признающий авторитет Библии симпатизант язычества и воззрений Ницше), в 1920-1930-х годов позиционировал себя как независимого евангельского христианина. Сознательно или нет, но он следовал тезису Иванова – «Евангелие ещё не прочитано»[342] и в «Иисусе Неизвестном» (1932 г.) предложил собственную интерпретацию образа Христа. Мои исследования (данная и следующая глава) телеологически направлены на данную – если не вершину, то итоговую сумму творчества Мережковского. Сразу замечу, что феномен Мережковского имел ярко выраженную сектантскую окраску. Функционировавшая с 1901 и вплоть до 1917 года «Наша Церковь» Мережковского и 3. Гиппиус по своей догматике и ритуалу была, в отличие от языческо-оргийной ивановской «Башни», сектой протестантского толка (о чем подробно говорится в моей работе «Философская Церковь супругов Мережковских»). Подчеркнутое отрицание церковного предания и ориентация на саму Личность Христа – другой важный показатель протестантской тенденции Мережковского. С другой стороны, начиная с очерка «Акрополь» (книга «Вечные спутники», 1897 г.) и вплоть до апофеоза Елевзинских таинств в труде 1930 г. «Атлантида – Европа» Мережковский ценностно ориентируется на феномен Афин (как Шестов – на «Иерусалим»). И к концу творческого пути для мыслителя делается прямо-таки фундаментальной роль афинского алтаря «Неведомому Богу» (Деян. 17, 23): Мережковский все отчетливее позиционирует себя в качестве первого сознательного русского агностика, когда, говоря о Боге христиан, он настойчиво прививает Ему имя «Иисуса Неизвестного».Герменевтика и новая экзегеза позднего (1920-30-х гг.) Мережковского – таков предмет моего нынешнего интереса. Герменевтическое предмнение, с
которым мыслитель приступает к истолкованию Евангелия в «Иисусе Неизвестном» (1932 г.), обозначено в его книгах «Тайна Трёх» (1925 г.) и «Атлантида – Европа. Тайна Запада» (1930). Но зародилось оно уже в 1900-е годы – в труде о Толстом и Достоевском и в первой романной трилогии. Можно в принципе говорить о единстве НРС Мережковского на протяжении всей его жизни с неменьшим правом, чем о неизменной верности Иванова – Ницше, распятому Дионису, а Шестова – Богу-Абсурду. Однако последний мой тезис касательно Мережковского нуждается здесь в обосновании.