Окно, расположенное на шестом этаже, в углу под крутым скатом крыши, выходило на станцию, на эту глубокую траншею, что образовала посреди Европейского квартала гигантскую впадину, устремленную к горизонту, где открывался в этот послеполуденный час простор серого февральского неба, серого, промозглого и сырого, сквозь которое пробивались слабые солнечные лучи. Впереди, в облаке тусклого света, мерещились в зыбком мареве фасады домов на Римской улице. Слева виднелись крытые платформы с гигантскими навесами из закопченных стекол, огромные, тянувшиеся насколько хватало глаз, куда прибывали поезда дальнего следования; здания почты и кубовой отделяли от них другие платформы, поменьше, от которых шли линии в Аржантёй, Версаль и к Окружной дороге. Справа Европейский мост стальной звездой перекрывал траншею, которая вновь показывалась за ним вдалеке и тянулась до Батиньольского туннеля. И внизу <…> во всю ширину низины три двойных пути, выходящие из-под моста, разветвлялись наподобие веера, и металлические бесчисленные ветви все множились и пропадали под навесами дебаркадеров.
Естественно, здесь часто вспоминают знаменитые «Вокзалы» – картины Клода Моне, реже – живопись и мастерскую Эдуара Мане, почти никто – Милого друга или героев мрачнейшего романа Золя «Человек-зверь». А мне – здесь, наверное, еще больше, чем в других местах Парижа, – кажется, что в этих настороженных и унылых улицах жизнь литературных героев особенно достоверна. Все они, и реальные, и придуманные персонажи – во всяком случае, для странствующего по этим улицам воображения, – в равной степени бессмертные персонажи Парижа. В «Черном монахе» Чехова призрак говорит герою рассказа: «Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе…»
У Сен-Лазар, чудится, знакомые лица мелькают в толпе, старинные блузы, сюртуки, рединготы, кепи и котелки и разноцветные омнибусы, фиакры и кареты мерещатся между лакированными автомобилями. Здесь нет «достопримечательностей», но много воспоминаний, смутных, едва уловимых, но порой вспыхивающих с совершенной отчетливостью. Всех можно встретить здесь: и грузного железнодорожника Рубо, в форменной каскетке, из романа Золя, и щеголеватого Эдуара Мане, поднимающегося от вокзала к себе, на Санкт-Петербургскую улицу, и его соседа – мопассановского Милого друга, и его друзей – художников-«батиньольцев» (бульвар Батиньоль – в двух шагах), и самого Золя, и Малларме, и Верлена, и поэтов, которых называли парнасцами, – Леконта де Лиля, Теодора де Банвиля, Жозе Мариа Эредиа.
Коммуна Батиньоль-Монсо – почти деревенская окраина Парижа, и даже в пору османовских перестроек там сохранялся идиллический покой, оберегавший небогатых обитателей от фешенебельного урбанизма. В «уютной глуши тихого Батиньоля», как говорил Анатоль Франс, селились литераторы, которые «искренне презирали земные блага». Они чувствовали себя вольно и легко, да и жизнь там была дешевле, чем в респектабельных кварталах.
И по сию пору этот квартал сохранил странную провинциальность (Верлен, много лет живший здесь и похороненный на Батиньольском кладбище, называл эти места «провинциальным Эдемом»), замкнутость и относительную тишину. На самом бульваре Батиньоль осталась еще атмосфера былой окраины – когда-то он был частью внешних бульваров[72]
. Поблизости, рядом с крошечным и каким-то забытым временем сквером Батиньоль (архитектор Габриель Давиу, автор решеток парка Монсо), украшенным водоемами и забавно-торжественными бронзовыми памятниками, еще сохранились кабачки, которые напоминают те, что существовали полтораста лет назад. Здесь часто здороваются друг с другом, а незнакомое лицо вызывает настороженность.