Впервые съездил за границу любимый мой профессор, европейская знаменитость Владимир Францевич Левинсон-Лессинг. Он бывал там еще ребенком, до революции, можно считать, и не бывал. Вернулся из Бельгии и Голландии просветленным и успокоенным. Белые манжеты виднелись из-под рукавов серого модного пиджака, щеки, выбритые с новой тщательностью, приобрели европейский свежий глянец, невиданные по элегантности очки блестели на носу. Повизгивая от любопытства, мы задавали ему поспешные вопросы. «Что привезли?» – «Да вот очки…» – «Что больше всего вам понравилось?» – «Знаете, там в ресторанах совсем не пахнет едой, нет этого тяжелого запаха, как у нас», – ответил Владимир Францевич и поник головой, смутившись, что не об искусстве говорит. До чего довели всех нас и даже Левинсона-Лессинга, этого небожителя! Но он обрел забытую уверенность в своей значительности, за границей его знали. Там был он дома: все знал, говорил на всех языках.
А у меня с языками продолжались кокетливые и, в сущности, пустые отношения. Мне страсть как хотелось трещать по-иностранному, но учиться я не любил. В эвакуации языки не преподавали вовсе. В Ленинграде в школе был, условно говоря, английский. Занятия сводились к составлению вопросительных и отрицательных фраз, к контрольным и переводам элементарных текстов из учебников – что-то про «Red Army men», маршировавших на «Red Army parade», и проч. Учительница иногда произносила «английскую фразу»: «Вы вели себя вери бэд, и я поставлю вам ту».
Учить же в институте нас стали французскому. Примерно как в школе английскому. Грамматика, спряжения, неправильные глаголы. И тексты – про Place Rouge и Mausoléе de Lénin. Говорила по-французски наша преподавательница с дурным прононсом и сильно запинаясь. Признаюсь, эти уроки еще более охладили мою гаснущую страсть к французскому: я увлекся английским, на нем можно было болтать со случайными иностранцами, шведскими или датскими моряками и вообще задаваться.
Зато была на нашей кафедре иностранных языков великолепная горбоносая дама (мне она казалась старой, но ей не было, наверное, и пятидесяти), нищая, но с горделивой осанкой герцогини в изгнании, – Тамара Георгиевна. Отец ее был грузинским аристократом, мать – французской актрисой, покойный муж – цирковым клоуном. Она естественным образом говорила по-французски и по-немецки (куда лучше наших учителей), но преподавать не имела права, поскольку не получила «высшего образования». Занимала унизительное для ее природного блеска место лаборантки, без конца перепечатывала учебные тексты. Никогда не ныла, острила, порой весьма рискованно, ее грудной, очень низкий, чуть с хрипотцой актерски-барственный голос царил на кафедре. Она всегда была бодра и весела, «держала лицо», а жила впроголодь, на кефире и картошке. Она видела во мне примерно то же, что и я сам, – какую-то мнимую причастность французскому языку, и не то чтобы давала мне уроки, но говорила со мной, немножко учила, и иногда я даже приходил в ее нищую аристократическую комнату в коммуналке, чтобы почитать вслух какие-нибудь французские тексты. Приходил преступно редко!
Сейчас уже трудно представить себе, насколько тогда было в диковинку хоть какое-то умение говорить на иностранном языке. Да и слышать его было большой необычностью. Тем более французский!
Много лет спустя, в 1969 году, научившись относительно сносно говорить по-французски, я получил царский подарок от милого коллеги, с которым мы «советскими туристами» прилетели в Брюссель. Услышав, как я говорю, он сделал мне комплимент, на что я возразил: «Но ведь вы же знаете немецкий лучше, чем я французский!» Ответ был афористичен, и я запомнил его навсегда: «Знание немецкого – это знание языка, а французского – человеческое качество!» И хотя в этом суждении мало логики и даже есть некая надменность по отношению к другим замечательным языкам, я ощущаю его как истину в последней инстанции.
Я принадлежу к поколению, учившемуся в смутные времена: мы начинали при Сталине, диплом защищали при Хрущеве. Нас учили плохо, немногие прекрасные преподаватели не восполняли отсутствия серьезного системного знания у большинства других. Языкам же учить и не старались («С тех пор как его величество объявил, что наша нация есть высшая в мире, нам приказано начисто забыть иностранные языки», – говорил известный персонаж Евгения Шварца), а мне хотелось знать языки страстно. Но я ленился, хотя временами начинал учиться сам, яростно и настойчиво. Понемногу даже кое-как заговорил – сначала по-английски, потом и по-французски.
Теперь уже понимаю: и здесь остался дилетантом. Не утешаться же тем, что Тургенев, по свидетельству Гонкуров, говорил со славянским акцентом. В акценте ли дело! Сейчас-то знаю, какая пропасть между умением бегло говорить и читать и действительным