Нет больше фижм и шелковых камзолов, нет мушек и шпаг. Но и в современном Париже есть немало того, что впервые увидел и написал Ватто. Отсвет пристального его взгляда угадывается в неуловимой изменчивости света и теней в душах склонных к размышлениям французов, в их глубоко спрятанной ранимости, во внезапной застенчивости уверенного в себе парижанина, в тонкой элегантности стариков, в насмешливой замкнутости улыбчивых, но не слишком веселых женщин, в умении радоваться, не забывая о печали и, главное, о том, что печаль одного не так уж интересна другим. Вот спускается по ступеням Дворца правосудия парижанка в адвокатской мантии, она несет ее серьезно, но с той грацией, что позволяет вспомнить о маскарадном домино, и, глядя на нее, усталый шофер такси подмигивает в зеркальце пассажиру; мелькает яркое пятнышко платья в глубине Люксембургского сада; золотистые облака бросают теплые блики на тусклый мрамор балюстрады в парке Сен-Клу; веселый взгляд прохожего скользнул по лицу сидящей за столиком кафе дамы, мелькнула и растаяла на ее лице тень улыбки, и разошлись, забыли друг о друге люди; важно рассматривают картины в художественных галереях знатоки; играет на гитаре итальянец в свете ночных фонарей у Сен-Жермен-де-Пре и напевает, и даже чуть-чуть танцует – все это Париж сегодняшний, и все это – Ватто. Он растворился в тысячах лиц, в великом множестве им открытых душевных движений, он неуловим и вездесущ.
Почти свобода
Мой стакан невелик, но я пью из своего стакана.
Побывав в Париже в 1980-м и в 1982-м, я не рисковал более мечтать о загранице. В стране наступали иные времена, многое переменилось и в моей жизни.
Осенью 1988 года случилось удивительное событие.
Еще на подъеме ранней гласности ленинградское издательство «Аврора» заключило со мной договор на альбом о Марке Шагале, художнике, как и большинство эмигрантов, бывшем прежде у нас под запретом. А окончательно разрешили издавать книгу о нем только к концу 1980-х.
(Удивительный художник. Он, если можно так выразиться, исчерпаем. Извлекая из сознания лавину взволнованных и тонких ассоциаций, Шагал помогает писать о себе: он таинствен, наивен, современен и архаичен, в нем библейская мудрость и острота адепта Парижской школы, провинциальная простота и психологические бездны, о которых он и сам вряд ли подозревал, судя по удивительно напыщенным и банальным суждениям, изложенным в его книге «Моя жизнь». Я писал о нем с коленопреклоненным восхищением. Написав – почти потерял к нему интерес. Он словно бы иссяк, хотя картины его радуют меня, как и раньше. Здесь осталась для меня некая загадка.)
«Аврора» собиралась издать моего Шагала с помощью французского издательства «Cercle d’Art» и несколько раз пышно принимала французских партнеров. Естественно, в Париж не раз ездил и директор «Авроры». А тут, либерализма ради, подначили французов – мол, пригласите нашего автора.
Те пригласили, и дело пошло по накатанной колее.
Издательство командировало меня в Париж. Раньше такое было возможно только для партийных и больших начальников, что почти одно и то же.
Прежние строгости увяли, а новая бюрократия еще не подняла голову: мне как-то легко и стремительно оформили документы. (Авроровский стукач, правда, сказал мне строго: «Вы, разумеется, член партии?» – «Нет», – ответил я беспечно, но с некоторым злорадством. Но все это уже было скорее инерцией, империя рушилась.)