Видимо, потому, что настроенность мысли С. Булгакова альтернативна богоборческой самонадеянности интеллигенции, он не заостряет внимания читателей на всегда актуальной проблеме свободы воли и выбора. Между тем и сегодня князья Церкви нередко используют догмат смирения в своих земных (если не хуже того) интересах. Мера активности человека - в том случае, если он не склонен возлагать решение своих проблем исключительно на Провидение, - всегда важна. Сегодня же, когда в мир вошел фактор мутагенного оружия и мутагенных источников энергии, важна как никогда. И это "как никогда" не преувеличение и не красное словцо. "Довлеет дневи злоба его". Опасность своеволия не стала сегодня меньшей, чем в 1909 году. Но и угроза необретения меры в смирении выросла. Фазиль Искандер в "Рукописи, найденной в пещере" ("Московские новости", 15.8.93) пишет: "С о к р а т: ...я понял, что мудрость все может. Она не может только одного - защитить себя от хама. В этом смысле мудрость обречена на многие тысячелетия. Но собственная незащищенность и есть единственное условие, при котором истинно мудрый человек посвящает себя служению мудрости". Хорошо. Мудрость не может защитить с е б я от хама. А других, не себя? И окажутся ли в запасе у мудрости тысячелетия, если она не сможет себя и других защитить?
Идея смирения тоже может стать м а к с и м а л и с т с к о й и, значит, л о ж н о й.
С. Булгаков отчасти снимает мое недоумение, когда говорит:
"Многими пикантными кушаньями со стола западной цивилизации кормила и кормит себя наша интеллигенция, в конец расстраивая свой и без того испорченный желудок; не пора ли вспомнить о простой, грубой, но безусловно здоровой и питательной пище, о старом Моисеевом десятословии, а затем дойти и до Нового Завета!.." (стр. 51).
"Старое Моисеево десятословие" в р а з в е р н у т о м и к о м м е н т ир о в а н н о м в и д е предусматривает право на самозащиту. От слова словом, от действия - действием. Оно однозначней в этом плане, чем Новый Завет. В последнем этот вопрос рассмотрен и более тонко и более антиномично, то есть ближе к неустранимой антиномичности жизни. Но практически жизнь всегда осуществляла абсолюты в л у ч ш е м с л у ч а е асимптотически. Пытающиеся исповедовать максимы абсолютно из жизни сей вынуждены уйти в скит или в иной мир. В последнем счете: велят или не велят смирение и мудрость защищать посюстороннюю жизнь? С. Булгаков от этого вопроса уходит. Он делает ряд очень метких и важных замечаний относительно повседневного поведения и психологии интеллигенции. Но от п о с л е д н е г о вопроса (только т а м или и з д е с ь?) уходит. Несколько вскользь брошенных слов - это даже не попытка ответа.
Итак, "героический" (а чуть ниже - "позитивно-атеистический") максимализм охарактеризован С. Булгаковым без всякой натяжки. Но можно ли забывать, что в свое время (в Европе) он, в существенной мере, явился реакцией на фаталистический религиозный максимализм "новой земли и нового неба", пренебрегавший смертной землей и солнечным небом над ней?
Как бы предупреждая эти вопросы (ибо не мог же он над ними не размышлять), С. Булгаков пишет:
"Но подвижничество, как внутреннее устроение личности, совместимо со всякой внешней деятельностью, поскольку она не противоречит его принципам" (стр. 53).
Дальнейшие рассуждения С. Булгакова показывают, что выйти из необходимости в ы б о р а, из неизбежности индивидуально отстроенного отклика и на высокий абсолют, и на каждый земной феномен не может и религиозное миропонимание. Последнее, может быть, даже в большей степени вынуждено быть недогматичным, чем идеологическое сознание, ибо вторым руководят постулаты условные, а первым - абсолютные. Не будучи в силах найти или осуществить на земле абсолютное добро, не следует ли стремиться в каждом конкретном шаге хотя бы к наименьшему злу? Но в ш а г е, а не в у к л о н е н и и о т д е й с т в и я.
Все сказанное выше не сформулировано Булгаковым однозначно, но содержится в его примерах4:
"Особенно охотно противопоставляют христианское смирение "революционному" настроению. Не входя в этот вопрос подробно, укажу, что революция, т. е. известные политические действия, сама по себе еще не предрешает вопроса о том духе и идеалах, которые ее вдохновляют. Выступление Дмитрия Донского по благословению преподобного Сергия против татар есть действие революционное в политическом смысле, как восстание против законного правительства, но в то же время, думается мне, оно было в душах участников актом христианского подвижничества, неразрывно связанного с подвигом смирения. И, напротив, новейшая революция, как основанная на атеизме, по духу своему весьма далека не только от христианского смирения, но и христианства вообще. Подобным же образом существует огромная духовная разница между пуританской английской революцией и атеистической французской, как и между Кромвелем и Маратом или Робеспьером, между Рылеевым или вообще верующими из декабристов и позднейшими деятелями революции.