В общем, сегодня Владимир был что-то очень уж недоволен собой. И это недовольство мало-помалу усиливалось, когда он вез телевизор, а потом, слегка возбужденный, что приобрел такую ценную вещь, ходил по избе. От первой строчки до последней прочитал в газете отчет о пленуме горкома партии. О Беседине там писали немного — один абзац, но ядовито: приписывали ему бюрократизм, зазнайство. В этот раз Скареднов почему-то не чувствовал злорадства. Только холодно отметил про себя: «Правильно!» Он устал от всего: от езды, от людей, от пурги, которая не унимается уже третьи сутки, наметая сугробы и завывая, завывая.
Отложив газету, подсел к аквариуму и долго глядел на него: в маленьком водяном мирке — вот странно! — тоже были свои радости и печали. Большой красный меченосец погнался за маленьким зеленым. Тот спрятался за раковину и робко выглядывал оттуда. Когда Владимир насыпал рыбкам корма, зеленый меченосец стал осторожненько всплывать наверх. Но красный меченосец снова загнал его под раковину.
«Окаянная животина!» Владимир взял шланг, которым сынишка собирал со дня аквариума остатки корма, и стал гонять им красного меченосца. Даже зубами заскрежетал — до того разозлился. Тот сперва пытался наскакивать на шланг, но скоро, подобно зеленому меченосцу, забился под раковину.
«Напорист, как Беседин». От этого нелепого сравнения ему стало смешно. Зойка спросила удивленно:
— Ты что, пап?..
Последние дни у директора был усталый, болезненный вид, а потом Беседин забюллетенил и не показывался на заводе с неделю. Он вызвал Владимира сразу же, как только вышел на работу. Сидел за столом, сморкался и печально вздыхал.
— Ну, где ты болтался? — спросил негромко, без злобы, равнодушно.
Скареднову захотелось фальшиво хихикнуть, он чуть-чуть не хихикнул, но это желание испугало и рассердило его.
— Я не болтался, это, во-первых, — ответил он раздраженно. — А во-вторых, товарищ Беседин, мне определенно… не нравится ваше «ты».
— Да ты… ты чего вдруг?.. — Беседин вытянул из пачки папиросу. И по тому, как он вытягивал ее и чиркал спичку — торопливо, будто боялся, что не успеет, Скареднов понял: Беседин взволновался, а это так не походило на него.
Владимир смотрел на необычную — скорей недоуменную, чем удивленную — физиономию Прохора Ефимовича и думал: «Что же делать?! Сопротивляться, как вот сейчас? Будет ли прок? Пожаловаться кому-то? Или терпеть, дожидаясь, когда директора выпрут отсюда, это рано или поздно случится, работники конторы уже поговаривают, что «дни Беседина на заводе сочтены»? А может, плюнуть на все и уволиться? Пожалуй, уволиться… Что лучше, что вернее?..» Этого он не знал, но понимал — должен быть какой-то конец и чувствовал: колебаний и нерешительности уже не будет, как прежде, он устал от них еще больше, чем от Беседина.
В РОДНЫХ МЕСТАХ
Десять лет не был Илья Тихонович в городе, где родился и жил до старости в постоянных заботах, радостях и печалях — все было. Когда ушел на пенсию, сын, сельский врач, пригласил его к себе. В городе оставались сестра, друзья и знакомые, с ними он переписывался. Но что переписка, разве скажешь все в письме? К тому же, Илья Тихонович малограмотен, пишет по-старинному: «Во-первых строках моего письма спешу уведомить вас, что мы покудова живы и здоровы», «шлем мы вам свой нижайший поклон». Буквы крупные и смешно наклоняются в обе стороны, будто падают. Нет, не раскроешь душу в письме — где уж рассказать все, расспросить обо всем, дойти до самой-самой тонкости можно только во время встречи, когда ты с кем-то с глазу на глаз, за чашкой чая, перед которой не мешает пропустить рюмочку, вторую водки.
И вот Илья Тихонович шагает по городу, в руке чемоданчик с подарками для сестры: цветастая шаль и отрез сатина на платье. Пройдет квартала четыре и — невмоготу: сердце так быстро, так сильно колотится, будто из груди выскочить хочет, а куда он тогда без сердца-то, отнимаются ноги и хоть ложись прямо на тротуар.
Самое лучшее было бы сесть в автобус, но хочется посмотреть город, и старик упрямо бредет, громко шаркая ботинками.
У вокзала стояли знакомые одноэтажные избенки с завалинками и уютными скамейками, и Илья Тихонович раза два садился отдыхать, а потом потянулись каменные, бывшие купеческие дома — отдыхать было негде. Он глядел на прохожих и диву давался: «Все куда-то несутся, несутся! Будто их кто-то без конца подгоняет».
Завернул за угол, к базару, и замер: мать родная, базара-то нет, везде — пятиэтажные дома. За базаром когда-то были заваленные мусором, вонючие пустыри, не пересыхающие до морозов лужи, сейчас там тоже дома.
Чем ближе к центру шел он, тем меньше видел примет старого. И вот, наконец, они совсем исчезли, эти приметы; семенил Илья Тихонович по незнакомым улицам, глядел на высокие здания; он уже не представлял, в каком районе города находится, куда надо идти, и это пугало его и смешило. И было вроде даже обидно, будто его обманули: обещали показать одно, а показывают другое, и это «другое» вовсе неинтересно ему.