Даты нет, штемпель смазан, но год точно — 1975-й, сейчас объясню. Журналы я посылал в подтверждение того, что я не шаромыжник какой, а автор почти единственногов то время очерка о Вертинском, напечатанного в «Волге» в 1973 году.
Моё письмо к Каплеру, как я узнал позднее, имело некоторое последствие. Спустя несколько лет, уже после смерти Каплера, я сумел выбраться в ЦГАЛИ. Фонд Вертинского был востребован всего несколько раз, последний — Каплером в 1975 году. Ещё позднее я прочитал его сценарий «Чужие города», по-моему, слабый.
Итак, вторым был Юрий Нагибин.
Должен сознаться, что в молодые годы я любил его прозу, охотничьи рассказы о егерях, браконьерах, затем первые из биографических, особенно о Лескове: «День крутого человека». У Нагибина была особая репутация, а я жил в литературном кругу: рассказы о его непомерном богатстве, многочисленных браках, разгуле, что-то общее с репутацией Евтушенко, но тот накрепко был повенчан с политикой, Нагибин же как бы находился вне общественных сфер, являясь лишь книгами и фильмами. В нём чувствовалась особица, внепоколенческое сознание. Тогда были утки все парами, и к имени Евтушенко непременно присоединялся Вознесенский, а к Бондареву — Бакланов, а критика без устали составляла обоймы лейтенантов, деревенщиков, сорокалетних, Нагибин же как-то ускользал. И вот он мне ответил. Открытка Каплера не так меня поразила, как это письмо от руки: старик Каплер не был в таком прожекторном дыме славы и богатства, как Нагибин, а этот вот же — нашёл время.
В письме особо он остановился на обиде, которую ему нанесли два поклонника Вертинского, из Одессы и Ленинграда: «Обрушились на меня с такой злобой, будто я унизил и втоптал в грязь их кумира». Я разделял его недоумение: ничего поносного для АНВ в очерке «В бананово-лимонном Сингапуре», незадолго перед тем напечатанном в «Нашем современнике», не содержалось. Всё же обида от несправедливых упрёков показалась мне чрезмерной, и лишь спустя много лет, прочитав его «Дневник», я услышал туже интонацию постоянной обиды.
Более никто мне не ответил, московские издательства на заявки отвечали отказом, в нашем же местном я нарвался на нотацию.
Директор нашего издательства К-н был антисемитом, что само по себе и не ново. Но К-н был антисемитом истовым, поэтом антисемитизма, жидоедом по призванию. Притом крайне тёмным, дремучим товарищем, поднявшимся из комсомольских недр. Он не имел понятия даже о малом антисемитском наборе вроде «Протоколов сионских мудрецов» и более искал наглядных проявлений, как тогда выражались, сионизма. К примеру, завхоз издательства приобретает новые хрустальные стаканы, приносит начальству, берёт К-н стакан в руки, вертит его и заметно бледнеет. «Ты где эту гадость взял?» — вопрошает он у побледневшего тож завхоза. Выяснив, что стакан произведён на местном заводе технического стекла, К-н бежит то ли в обком, то ли в КГБ, и начинается целая история с целью снять с производства стаканчики гранёные с шестиконечным дном.
Так вот, К-н, взяв для просмотра рукопись моего сборника, куда вошёл и очерк о Вертинском, приглашает меня к себе, предварительно снабдив рукопись запискою, помню такие замечательные в ней слова: «Нет, не ту песню, Серёжа, поёшь ты вместе с Вертинским. Твоё место там, где Пушкин, Некрасов, Горький, Маяковский, даже Бунин, но не там, где Вертинский». А наедине посоветовал мне не поганить смолоду биографию и про сионистов не писать. На моё изумление по складам произнёс: «Вер-тин-ский! ский, понятно тебе?» Ещё более изумившись, я назвал несколько бесспорных фамилий, как-то: Достоевский, Мусоргский, Чайковский, но К-н, разумеется, ничего не слышал.
Есть, по крайней мере, два опубликованных мемуара с одним сюжетом. Сюжет таков. Имярек сидит в ресторане один или с компанией, сидит широко и красиво, но официант с ними неучтив. За столик подсаживают Вертинского. Официант превращается в раба перед артистом, заказавшим стакан чаю и забравшим до копейки сдачу. Вслед уходящему он говорит умильно: настоящий барин!
Правда, первый из мемуаристов, Нагибин («Дневник»), ссылается на чужой рассказ — Галича, тогда как сам Галич в очерке «Прощальный ужин» обходится без этого сюжета, второй же, Евгений Рейн («Мне скучно без Довлатова»), сообщает его от первого лица и уснащает колоритными подробностями. Один из десятков апокрифов, где в центре вернувшийся Вертинский.
Притягательность славы его была такова, что иные его современники даже кормились немножко своим якобы знакомством. Десятки известных только мне людей посвящали свою жизнь поклонению Вертинскому. В архиве сохранилось множество восторженных писем, и есть горделивое признание одного поклонника, что он принадлежит к ордену «вертинистов».
Иным из них посчастливилось приблизиться к кумиру, как поэту из Новосибирска Казимиру Лисовскому.