Даже для французской литературы, всегда обладавшей обостренной гражданской чуткостью, поэзия Сопротивления – явление поразительное. Ничего подобного ее история не знала по крайней мере со времен революции XVIII столетия и освободительных битв демократии в первой половине XIX в., когда во Франции едва ли не на каждой лире была своя туго натянутая «медная струна». Однако после Парижской коммуны лирическая речь, оттачиваясь как инструмент личностной исповеди или метафизического раздумья о вечных истинах любви и смерти, очень редко и лишь в последнюю очередь служила оружием прямого вмешательства в граждански-историческую жизнь.
«У нас был безупречный язык – так, по крайней мере, казалось нам в ту пору, пока все это не произошло, – вспоминал поэт и эссеист Жан Марсенак летом 1964 г. на вечере в память писателей, павших от рук гитлеровцев. – Мы говорили “добрый день”, “спокойной ночи”, “приятного аппетита”, и сказанное обретало столь прозрачный смысл, что угроза исчезала перед ясностью. Свет был нежным, сон легким, и мы безмятежно преломляли свой белый хлеб… Во Франции стоял ясный день, мрак будто и не собирался переползти через ее границы.
Однажды утром солнце не взошло, ночь с широко открытыми глазами уселась у нас на груди и хлеб сделался черным. Но какое-то время, подобно слепцам, еще не вполне уверенным в своей слепоте, мы продолжали говорить так, как будто ничего не случилось. “День добрый”, – приветствовали мы человека, который шел на смерть; “спокойной ночи”, – напутствовали того, чей сон тревожили страхи; “приятного аппетита”, – желали тому, у кого глаза ввалились от голода. А прах и нелепица жизни с каждым днем все сильнее глушили древний голос жизни. И впереди нас не ждало ни чего, кроме молчания или лжи.
И тогда появились поэты. Нежно, сдерживая ярость и отчаяние, взяли они руку Франции и приложили к своим губам, чтобы эта немая вновь научилась говорить. Они при пали к самому источнику речи, чтобы там, в глубинах омраченных сердец и потрясенных умов, почерпнуть слова самые важные, те несколько слов, без которых все прочие слова теряют смысл. И правда была спасена песнью.
И дерево зазеленело, едва было произнесено слово “весна”. Города и веси, вновь заселенные людьми, ответили на клич родины. К тому, кто звал брата, каждый незнакомец обратил лицо брата.
Наконец обозначенный своим именем, враг стал врагом. И все заняло свои места и обрело свое истинное значение, когда было сказано: “Свобода”. Франция опять заговорила. Она заговорила на заново воссозданном языке, которому исходными понятиями послужили нищета и позор, страх и гнев, безмерное страдание, безграничное мужество…
О поэзия тех давних лет, о вечная поэзия – ты, что учишь человека наречию Человека!»[69]
«Слово» Марсенака в честь подвига его собратьев по перу и подполью отметило самую суть дела: прорыв к теку щей исторической действительности, которым французская поэзия обязана Сопротивлению. Именно это позволило ей выйти за рамки собственно культурного ряда, прямо вторг нуться в ход событий, строить душу и дух народа. И она достойно выполнила обращенный к ней нелегкий гражданский заказ. В те годы сочинение стихов было делом не менее ответственным, чем изготовление взрывчатки, выпуск книги связан порой с не меньшими трудностями и риском, чем подготовка крушения на железной дороге. Стихи печатали в запрещен ных газетах, тайком пускали по рукам, расклеивали на сте нах домов, перевозили наравне с оружием, в листовках сбрасывали с самолетов над партизанскими районами, пере давали по радио из Москвы, Лондона, Алжира. Лирики, не так давно печатавшие свои произведения чуть ли не на соб ственные средства и распространявшие нумерованные экземпляры по знакомым, обрели миллионную аудиторию. Они дрались в отрядах макизаров, они работали в подполье. В мартирологе Сопротивления имена литераторов соседствуют с именами военных командиров. Строки стреляли, и за них расстреливали.
Опубликовав «На нижних склонах», Элюар, как и Ара гон (после десяти лет разрыва они вновь стали товарищами по общему делу), выступил одним из зачинателей поэтиче ского Сопротивления. Эта книжечка еще получила разрешение цензуры: пока что язык Элюара – язык намеков, хотя и весьма прозрачных. Метафорически окольная речь визионера граничит здесь с эзоповой речью свидетеля, сполна разде лившего трагедию соотечественников.