Лундстрем подходит к саням и тщательно прикрывает попоной картошку. Из барака выходит Олави.
— Олави! — окликает его тихо Коскинен.
Они деловито пожимают друг другу руки. И рядом навытяжку стоит Инари.
— Олави, пойди спроси у господ разрешения вновь прибывшим лесорубам переночевать одну только ночь в бане.
Олави идет к дому, где живут десятники.
— Я пойду на всякий случай, помогу уладить дело. — И Инари вслед за Олави растворяется в темноте лесной ночи.
Тогда Коскинен подходит к Лундстрему и пожимает ему руку. Лундстрем чувствует сейчас, что может радостно умереть, если этого потребует дело революции. Он готов снова пройти весь путь, от Хельсинки до этого отдаленнейшего участка Похьяла. Но он не знает, что следует сказать, и, вздохнув полной грудью, неожиданно для себя восторженно произносит, глядя на северное сияние:
— Какая ночь!
— Какой будет день! — Улыбка Коскинена прячется в недавно подстриженных усах.
Уже поздно, и десятники, поужинав, собираются спать и перед сном рассказывают анекдоты.
На стук Олави выходит на крыльцо десятник Курки. Он сердит: его оторвали от такого забавного анекдота…
— Предоставить на ночь баню? — гремит голос Курки. — Знаю я, для чего нужна вам баня — для пьянки. На самогон у вас денег хватает, а на кеньги нет?.. Нет, не самогон? На картеж? Никогда я не дам ключей, чтобы в бане акционерного общества дулись в очко!
Тогда из-за темных стволов выступает Инари и убедительно говорит:
— Херра[2]
Курки, это отличные лесорубы, мои земляки. Я могу поручиться за каждого из них. Им в самом деле нет места в нашем бараке.Узнав вежливого Инари, Курки сменяет гнев на милость.
— А, если ты ручаешься, тогда совсем другое дело, тебя я хорошо знаю.
И через минуту он возвращается из комнаты и вручает Инари большой ключ от бани акционерного общества.
Олави спрашивает:
— Нельзя ли нам получить немного еды, господин десятник, в счет заработков? Не беспокойтесь, мы отработаем.
Курки совсем подобрел:
— Кладовщик спит… Ну, да ничего.
И он выносит картуз с сахаром, пачку кофе, буханку хлеба и с полкило сала.
— Вот, получайте, завтра все впишем в счет.
— Большое спасибо, господин десятник!
Молча они идут обратно к баракам, и ключ холодит ладонь Инари. Он отдает его Коскинену. А Коскинен успел сговориться со стряпухой-хозяйкой.
— Мы здесь новички, нам надо раньше становиться на работу, мы должны уйти дальше, так уж ты, пожалуйста, не забудь разбудить нас совершенно точно в четыре часа утра. В четыре часа, и чтобы к этому времени был готов кофе.
— Да ты не беспокойся, — отвечает стряпуха, — раз я обещала, значит, исполню.
Они идут в лесную баню. Со скрипом поворачивается ключ в замочной скважине, и темнота принимает их. Инари зажигает коптилку; огромные тени бегут по стенам и переламываются на потолке.
Лундстрем начинает в полутьме узнавать собравшихся.
Рядом с ним — привычный уже до последней морщинки у глаз, молчаливый, высокий Олави и Инари. Незнакомые: остролицый, кажется совсем хрупкий человек (Инари называет его Сунила), позавчерашний посланец Коскинена и еще какой-то неизвестный лесоруб с топором, заткнутым за пояс.
Все они ждут слова Коскинена, все они волнуются, готовясь дать Коскинену самый точный отчет обо всем, что ими сделано.
В доме господ, очевидно, выпили перед сном лишнего и поэтому раздумали спать. Они громко, так, что слышно в баньке, расположенной в двухстах метрах от дома, завели хмельную песню. Незнакомый лесоруб вытаскивает из-за пояса топор, отрезает кусок сала из принесенных Олави запасов и начинает медленно жевать его.
Шюцкоровцы поют свою песню.
И тогда раздался взволнованный голос Коскинена.
В первый раз за все время знакомства Лундстрем подумал, что Коскинен тоже волнуется.
— Товарищи, — сказал Коскинен, — встаньте.
И все поднялись с лавок.
Олави доставал головой потолок.
— Товарищи! Мы еще не можем здесь, в Похьяла, громко петь нашу песню, наш гимн. Споемте же сейчас ее про себя.
И они стоя запели:
Она спорила с той, с другой песней и заглушала ее. Коскинен молча покачивался в такт ритму, звучавшему в его душе. Сунила сосредоточенно и тихо носком отбивал такт. Олави шевелил губами, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запеть вслух.
Она звенела в их сердцах, неистребимая, объединяющая волю и надежду миллионов, — мелодия «Интернационала».
Она подымала и несла их, кружила сердца.
— Ни бог, ни царь и не герой… — шептал Инари.
Темная тень Коскинена качалась на потолке.
Они стояли и тихо-тихо, чуть слышно, пели великую песню освобождения трудящихся.
Родная и неповторимая, поднимающая души, заглушая голоса из господского дома, обещая победу, звучит эта песня в тесном бревенчатом срубе лесной баньки в Похьяла и раздвигает стены ее до пределов широкого мира.
А за окном по крепкому насту, сугробам и снеголомам запевает метель.
Тусклый огонек дрожит на лавке, качаются тени на стенах.
Ощущение нахлынувшего счастья, единства с тысячами таких же, как он, поющих эти слова, делает Лундстрема спокойнее и отгоняет непрошеные слезы.