В одном из вариантов первого стиха было: «И Моцарт на воде, и Шуберт в птичьем гаме». Такая перестановка показалась Ш. Симонеку доказательством того, что Моцарт для Мандельштама лишь заменимый («austauschbar») пример художника (Simonek 1993а: 16). Мы не согласны с мнением австрийского исследователя. Перестановка в одном из вариантов была вызвана не безразличием к Шуберту и Моцарту, а, как мы полагаем, желанием затемнить текст: мандельштамовская поэтика 1930-х годов предполагала сознательное усложнение образности, пропуск смысловых звеньев. Не случайно в основном варианте Мандельштам вернул Моцарту «птичий гам», а Шуберту — воду. Отказ от «перестановочного» варианта происходил, по всей вероятности, и по идейным соображениям. Излишнее затемнение смысла дискредитировало бы внетекстовую, интеграционную интенцию стихотворения: желание приблизиться к нуждам и чаяньям советского народа.
Если в HP Гете выступал наряду с другими немецкими поэтами одним из образцов этико-поэтической независимости, то в «Восьмистишиях» Мандельштам, ищущий пути выхода из обнажившегося противоречия между собственными поэтическими поисками и вкусами и чаяниями советского народа, включил Гете в список тех художников, которые «считали пульс толпы и верили толпе». Согласно высказыванию Мандельштама 1935 года, Гете в Италии «так непрерывно, так щедро, так искрометно радовался… популярности и заразительности искусства, близости художников к толпе, живости ее откликов, ее одаренности, восприимчивости», Гете «претила отгороженность искусства от жизни» («Молодость Гете», III, 298). Гете — авторитетный пример близости художника и «толпы». «Народническая» контекстуализация Гете имеет в русской эстетической мысли давнюю традицию. Среди актуальных для Мандельштама примеров укажем лишь на монолог «Писателя» в «На пиру богов» С. Н. Булгакова из нашумевшего сборника «Из глубины»: «Надо иметь мудрое благостное сердце, чтобы созерцать красоту стихии народной. Гете знал эту тайну, а уж его ли надо учить эстетическому мерилу жизни. Вспомните Фауста среди народа на прогулке с Вагнером, этот великолепный монолог: „Vom Eise befreit sind Strom und B"ache“» (Булгаков 1991: 334). Характерны не только переклички топики меры у С. Булгакова и О. Мандельштама, но и выбранный пример: фаустовская сцена «У ворот», которую Мандельштам тематизировал в стихотворении «Сегодня можно снять декалькомани…». Напомним, что в сборнике «Из глубины» после статьи С. Н. Булгакова следует статья Вяч. Иванова «Наш язык», с которой, по нашему предположению, Мандельштам спорил в «Вульгате». Факт знакомства Мандельштама с текстом С. Н. Булгакова — более чем вероятен
[335].Гете, «свищущий на вьющейся тропе», — Гете в Италии, Гете «Итальянского путешествия», с которым отождествляет себя Мандельштам. Во время работы над стихотворением Мандельштам писал «Разговор о Данте», перенося на Данте собственные поэтические установки. Во второй главе своего эссе он говорит о странствиях Данте «по козьим тропам Италии» (III, 219). Так в сознании Мандельштама, много путешествовавшего пешком по горным тропам Армении, образ бродящего по Апеннинам Гете наложился на Данте. Не исключено, что и Гамлет, замыкающий четверку (Шуберт, Моцарт, Гете), возник благодаря Гете. Напомним, что с Шекспиром Мандельштам познакомился в детстве в немецком переводе: Шекспир, идеал «Бури и натиска», стоял на одной полке с немецкими классиками в семейной библиотеке (II, 356)
[336].Данное четверостишие, в котором лирический герой (поэт) заручается поддержкой, своего рода поручительством близких ему деятелей искусства, не игнорировавших вкусы и чаяния народа, вписывается в тематическую традицию, в центре которой находится стихотворение Пушкина «Поэт и толпа». С одной стороны, Мандельштам подтекстуально полемизирует с Пушкиным, у которого поэт не потакает вкусам «тупой черни» (1957: III, 87); с другой стороны, сам выбор слова «толпа» («пульс толпы») с его негативным общеупотребительным и литературным потенциалом частично нивелирует предпринятую попытку интеграции. Выбор немецких художников как контраргумент Пушкину исторически оправдан: Пушкин с большим скепсисом относился к «германским увлечениям» своих младших современников.