«И как избыточно многообразен всеобъемлющий, „икуменический“, „кафолический“ язык эллинства, так же вселенским и всечеловеческим в духе становится и наш язык, так же приобретает он способность сочетать ясность с глубиной, предметную осязательность с тончайшею, выспреннейшею духовностью… Такому языку естественно было как бы выступать из своих широких, правда, но все же исторически замкнутых берегов в смутном искании всемирного простора. В нем заложена была распространительная и собирательная воля; он был знаменован знаком сверхнационального, синтетического, всеобъединяющего назначения. Ничто славянское ему не чуждо: он положен среди языков славянских, как некое средоточное вместилище, открытое всему, что составляет родовое наследие великого племени… С таким языком народ наш не мог не исполниться верою в ожидающее его религиозное вселенское дело» (Иванов 1994: 397).
Мандельштаму могла быть до глубины души чужда не столько даже «выспреннейшая духовность» ивановского многословия, сколько превозношение русского языка над другими. По Мандельштаму, подвиг Лютера и подвиг русских поэтов (здесь Мандельштам называет Тредиаковского, Ломоносова, Батюшкова, Языкова, среди современников — Хлебникова и Пастернака), то есть опыт обмирщения речи, обеспечивают языку, в данном случае немецкому и русскому, право «самостоятельного существования в семье других наречий» (II, 299). Мандельштамовский императив равноправного самостоятельного существования, семейного, домашнего родства европейских языков и литератур резко контрастирует со слащаво-самодовольным мессионерским пафосом Вяч. Иванова. В статье 1922 года «Пшеница человеческая» Мандельштам уже высказался о любом виде мессианизма: «Всякий мессианизм заранее недобросовестен, лжив и рассчитан на невозможный резонанс в сознании тех, к кому он обращается с подобным предложением. Ни один мессианствующий и витийствующий народ никогда не был услышан другим» (II, 248). Позиция Мандельштама оказалась идейно и риторически несовместима с ивановской. Вот еще один характерный пример ивановских превозношений русской речи из статьи «Наш язык»:
«Но всего этого мало! Язык, стяжавший столь благодатный удел при самом рождении, был вторично облагодатствован в своем младенчестве таинственным крещением в животворящих струях языка церковно-славянского. Они частично претворили его плоть и духотворно преобразили его душу, его „внутреннюю форму“… Церковно-славянская речь стала под перстами боговдохновенных ваятелей души славянской, свв. Кирилла и Мефодия, живым слепком „божественной эллинской речи“, образ и подобие которой внедрили в свое изваяние приснопамятные Просветители» (Иванов 1994: 396).
Мандельштам отвечает Вяч. Иванову в «Записках о поэзии»:
«Неверно, что в русской речи спит латынь, неверно, что спит в ней Эллада. С тем же правом можно расколдовать в музыке русской речи негритянские барабаны и односложные словоизъявления кафров. В русской речи спит она сама и только она сама» («Vulgata (Заметки о поэзии)», II, 300).