Поэтический язык Бартеля представляет собой синтез романтизма, революционной лирики в духе 1848 года, символизма и экспрессионистски взвинченной пролетарской лирики. При переводе у Мандельштама возникла гремучая творческая смесь из публицистически-романтической поэзии Некрасова, парахристианской символики в диапазоне от Тютчева до символистов (через Надсона), экспрессионистских кошмаров в стиле антивоенных стихов футуристов и, не в последнюю очередь, поэтических опытов позднего футуризма, ЛЕФа и пролеткультовцев.
Мандельштаму был знаком не только сам основополагающий синтетический принцип (поэзии Бартеля), но и отдельные, перечисленные выше поэтики, которые ему предстояло синтезировать. На протяжении всей своей творческой жизни Мандельштам реминисцировал и тематизировал образность и топику русского романтизма, и в частности Тютчева с его немецкими корнями. Первые известные нам стихи Мандельштама («Среди лесов, унылых и заброшенных…» и «Тянется лесом дороженька пыльная…»), написанные на исходе эсеровской юности поэта, были стихами романтизированно-агитационными; именно из этой некрасовской ветки русской поэзии во многом развилась и так называемая пролетарская лирика.
О своих агитационно-поэтических опытах Мандельштам вспомнил после революции. В 1920 году он написал стихотворение «Актер и рабочий», в котором дал свое толкование места поэта в новой действительности:
По-видимому, в интертекстуальных истоках мандельштамовских заявлений находится стихотворение «Поэт рабочий» В. Маяковского, в котором он, уже в названии, играет на грамматической многозначности «рабочего» (прилагательное «рабочий» может быть использовано в значении существительного); при этом Маяковский использует христианскую топику поэта как «ловца человеческих душ» (1956: II, 18–19). В своей клятве единой «правде» рабочего и поэта, живущих «единым духом», Мандельштам говорит о равенстве поэзии и пролетарского труда: и тот и другой вносят свой вклад в новую революционную действительность. При этом идейно-лексически Мандельштам, как и В. Маяковский, апеллирует как к элементам агитационных лозунгов («тяжелый молот в братских руках»), так и к парафразам поэтизмов и сакральных формул («единым духом», «святое вино»). Здесь вновь обнаруживается коренящееся в юности поэта соединение поэзии, религии и революции, сообщившее Мандельштаму особое чутье романтизма. Незадолго до написания стихотворения Мандельштам был арестован врангелевской контрразведкой. Стихотворение «Актер и рабочий» с его ярко выраженным «красным» содержанием и пропагандистской риторикой звучало провокативно. Эта поэтическая проба новой революционной поэтики и сама клятва верности идеалам революции были не просто случайным эпизодом смутного времени гражданской войны. В 1924 году — в период, на который пришлись переводы из Бартеля, — Мандельштам написал стихотворение «1 января 1924», в котором, «двадцатый вспоминая год», подтвердил свою «присягу чудную четвертому сословью» (II, 52)
[226].Как раз на первую половину 1920-х годов приходится и пик футуристических «штудий» Мандельштама; львиная доля филологических и поэтологических статей и анализов 1922–1923 годов касается рефлексии поэтических достижений и задач постсимволизма. Нельзя забывать и о константном опыте работы в «немецкой» теме, от лютеранского цикла 1912 года до ОВР, опыте, облегчавшем работу над переводами. Суммируя сказанное, можно констатировать, что политизированная поэтика Бартеля не была для Мандельштама чуждой: для переводов из Бартеля у него имелись как внелитературные причины (интеграция в литературный быт пронемецки настроенной молодой советской культуры), так и поэтологические предпосылки и заготовки.