– Пойду к колонке на улицу, – сказал я вслух. Старшина отошел от окна, растолкал Захаркина, велел ему взять полотенце и идти вместе со мной.
– Нажмешь кран, пока лейтенант умывается!
– Есть пойти с лейтенантом к колонке! Мы спустились по скрипучей лестнице, огляделись во дворе, вышли из ворот, перешли на другую сторону улицы, и я долго плескался у колонки студеной водой. Я умылся до пояса, растерся полотенцем, на душе стало спокойнее и даже веселей. Пригладив рукой мокрые волосы, я огляделся по сторонам. Дома, заборы, деревья были залиты солнечным светом и на фоне зловеще черной тучи они были особенно ярко освещены, Вернувшись назад, я приказал старшине поднимать всех людей.
– Пулеметный расчет поставь у ворот. Пусть ведут наблюдение в сторону города и в направлении поля. Остальным умываться во дворе. Воду с колонки носить ведром во двор. На улицу не выходить и зря не болтаться!
– Товарищ лейтенант, мы тут крупу нашли! Печку можно затопить?
– Разжигай, топи, только дров посуше возьми! На фоне пожара дым из трубы не будет в глаза бросаться!
– Жарь, парь, самовар раздувай! Ведь здесь все московские водохлебы. Им чай с заваркой после еды подавай! И на всё я вам даю два часа по часам, что висят на стенке.
– Кстати, поднимите-ка им гири!
– 24-
– Маловато времени дали, товарищ лейтенант! Каша в печке не упреет!
– А ты её с сырцой! Так витаминов больше! Около печки на полу стоял чугун с углями. А рядом на скамейке, поверх старой сковородки, в виде подставки, стоял медный самовар с худой прогоревшей железной трубой. На полке у окна бутылка с постным маслом. У стены приткнуты две табуретки с косой овальной прорезью по середине. Тогда семейные люди сидели за столом на длинных скамейках и табуретках. Я сунул руку в прорезь, поднял табуретку и походил у стола.
– А что! – сказал я, – удобно и разумно! На комоде, покрытым салфеткой, лежали ножницы в железную коробку из под монпасье были н******аны иголки, булавки и пуговицы. Чего тут только нет! Банка с мазью, склянка, с микстурой и прямой частый гребешок – важная деталь для вычесывания [вшей из длинных] волос и для экономии мыла. Чтоб не скрести ногтями в голове и не гонять надоедливых вшей, частым гребешком вычесывали волосы. На стол клали газету, стучали по столу гребешком, они падали на бумагу, и их давили ногтями. Не удивляйтесь, в наше время теперь этот способ забыт. А тогда он применялся не только во Ржеве, но и ****** в Москве, особенно у женщин. Около кровати – женские ****** туфли на каблуке. У порога – мужские стоптанные сапоги из яловой кожи, На обоях кой где следы раздавленных мух и [спутников людей -] клопов. ****** На стене около зеркала висят старые ходики с цепью, гирями и медным маятником. Они мерно постукивают, маятник болтается не спеша. Он отбивает время, навсегда уходящее от нас куда-то в вечность. По часам тоже видно, что жители покинули свою квартиру не так давно. В переднем углу на стене висит застеклённая рамка с фотографиями. Здесь карточки всех поколений, с тех пор, когда в городе появился ****** фотограф. Вот дед с окладистой бородой в рубахе косоворотке подпоясанной витым пояском с бахромой. Здесь бравый солдат с лихо закрученными усами. На нем военный мундир с погонами и фуражка с кокардой. Рядом полногрудая молодая женщина с русой косой. Полные, сильные руки её сложены на груди калачиком. Отрываю взгляд от фотографий. Смотрю, Захаркин подходит к печке, нагибается и поднимает крышку над сковородкой. На ней лежат белые блины.
– Ну вот, Захаркин! Ты к теще на блины в самый раз и поспел!
– Чего стесняешься? Бери, разогревай, и ешь в удовольствие! Я немного отвлекся с Захаркиным и снова смотрю на застекленную раму. Здесь портретная галерея [всей живой истории города и людей] родных и знакомых. За стеклом молодые и старые лица. Все они, как святые с икон, смотрят на меня. Вот женщина в годах с добрым открытым лицом, она, поджав губы, выглядывает из-под ситцевого платочка. Рядом с ней на лавке мужик в белой рубахе навыпуск, подпоясанный тонким ремешком. Он сидит, растопырив ноги, животик у него сытенький и кругленький навыкате. Но вид у мужика скучающий, выражение лица угрюмое, губы расплылись недовольной [гримасой] улыбкой, и если хотите, нетерпением. У него давно сосет под ложечкой, он давно томится с похмелья. А тут сиди перед аппаратом, а дружки его давно
– 25 – опохмеляются в кабаке. Зачем он только сел сюда? У него душа болит. Он теряет драгоценные минуты. А "хватограф" накрылся черной тряпицей и говорит: