Всю жизнь Вашингтону приходилось очень много писать, иные историки жалуются, что он оставил слишком много писем — деловых и личных. Вероятно, первые годы после окончания войны были самыми выдающимися в этом отношении. В глубоком отчаянии он сетовал, что нет покоя «от писем (часто бессмысленных) от иностранцев, запросов о Дике, Томе или Гарри, который мог где-то, когда-то служить в какой-то части континентальной армии... верительных писем, просьб, упоминаний тысяч дел времен давно прошедших, которые меня касаются не больше, чем Великого Могола». Ему посвящали книги, оды, оратории и просили покровительства. Джентльмен ограничивался бессодержательными, но вежливыми ответами. Он взял за правило не оставлять без ответа ни одного письма.
Но, когда старый друг Фрэнсис Хопкинсон прислал «Семь песен для хора с оркестром» и попросил одобрить сочинение «первого в США композитора», Вашингтон взорвался: «Нам рассказывали о магическом воздействии музыки в старые времена... Древние поэты (неизвестно, как бы они поступили в наши дни) ужасно любили чудеса, и если раньше я сомневался в их отношении к могуществу музыки, то теперь я полностью убежден в этом. Честь страны не позволяет мне допустить, чтобы древние оставили нас в чем-то далеко позади, и если они могли смирять хищных зверей, тащить за собой деревья и камни и даже зачаровать силы Ада музыкой, то я убежден, что твое произведение заключает, по крайней мере, достаточно добродетели, чтобы (без помощи голоса и инструмента) растопить лед на Делавэре и Потомаке, а тебе бы нужно было оказать честь мне, прислав его раньше первого декабря». Хопкинсу следовало бы проявить больше осмотрительности в выборе ценителя его шедевра, ибо, «если оно не удовлетворит все вкусы (а столь разнообразны мнения и желания людей, что даже одобрение Провидения не дает общего согласия), что, увы, я смогу сделать? Я не могу пропеть ни одной песни, взять ни одной ноты на любом инструменте, чтобы убедить неубежденных. Однако у меня есть единственный аргумент, который заставит согласиться людей с истинным вкусом (по крайней мере, в Америке): я мог сказать им — сочинено мистером Хопкинсом». Не только этому композитору, но и другим служителям муз так и не удалось вырвать у Вашингтона руководящих указаний в области искусства.
В Маунт-Верноне постоянно толпились посетители — друзья, знакомые, просители, любопытствующие путешественники. Часто заезжали иноземцы. Маунт-Вернон, писал Вашингтон, можно «сравнить с хорошей таверной, ибо едва ли один странник, едущий с севера на юг или с юга на север, не проведет здесь день или два». Ближайшая гостиница была в деревне Александрия в пятнадцати километрах, и, конечно, заночевать под кровом гостеприимного плантатора было много приятнее. Слуги находили также подобающее общество, а конюшни и каретные сараи были выше похвал. Друзья жили неделями.
Они знали нехитрые правила хозяина. «У меня единственное условие — поступайте как хотите, и так же буду поступать я, ни на кого не накладывается никаких ограничений». В рамках, разумеется, морального кодекса вирджинской знати. «Мой образ жизни прост, — говаривал Вашингтон. — Для гостей всегда готов стакан вина и кусок мяса. Те, кто этим удовлетворяется, желанные гости. Ожидающие большего будут разочарованы, но это не заставит изменить мои привычки». Вашингтон перестроил и расширил дом, особенно гордясь новым банкетным залом. Мрамор для камина, присланный почитателем из Англии в десяти ящиках, однако, привел плантатора в смущение. Он опасался, не будет ли отделка «слишком элегантна и дорога... для моего республиканского образа жизни». Это была ложная скромность — по тогдашним критериям Маунт-Вернон был одним из самых благоустроенных домов страны.
Только спустя полтора года после возвращения в Маунт-Вернон Вашингтон летом 1785 года пометил в дневнике: «обедали с Мартой без гостей». Удивительный случай почти не повторялся.
Маунт-Вернон прославился гостеприимством, но посетители (не друзья) видели хозяина сравнительно редко, неизменно сдержанного и даже холодного. Иной раз он появлялся только за обедом, не произносил ни слова и снова исчезал. Вашингтон вел чрезвычайно размеренный образ жизни. Вставал с рассветом (зимой при свечах), ложился обычно в девять вечера. В услугах камердинера — престарелого раба-мулата — он почти не нуждался, да и спросить с него было трудно. К вечеру камердинер бывал мертвецки пьян, хотя по утрам предполагалось, что он в состоянии ответить на короткие вопросы хозяина. Вашингтон привык к нему, со стариком пройдена вся война. После завтрака на коня и верхом по плантациям. Он любил быструю езду и почти каждый день покрывал более тридцати километров прежде, чем приходило время вернуться, переодеться и поспеть к обеду в три часа. Хозяйство было громадным — плантация простиралась на 16 километров вдоль Потомака, а в самом широком месте уходила от берега почти на 7 километров. Помимо арендаторов, негры-рабы — 124 взрослых и 92 ребенка, всего 216 душ.