Идут четверо. Старший открывает двери. Потом идет младший, за ним — мать. Знает она, не оступится младший сынок на площадке, а все же следит тайным взором, чтобы, упаси боже, не оступился.
Идя последним, средний сын закрывает двери.
Добрались до вагона-ресторана, набросили военные фуражки, а младший — кепочку-блинок на вешалку. А мать, как полагается, в платке.
— Разрешите меню…
Заказали «400 грамм» московской, борщей флотских — четыре и четыре какао.
Мать свою стопку старшему отдала с поклоном:
— Выкушай, батюшка!
Мать свою тарелку среднему подала:
— Похлебай, миленький!
Мать свой стакан младшему пододвинула: «Попей!» А его, пустой, себе взяла, чтобы не конфузился голубок.
Сама хлебушка пощипала.
— Я в вагоне чайком побалуюсь.
Вот так и посиживали. Три сына опрокинули стопки и поморщились, и младший поморщился, точь-в-точь как старший. Вот так они кушали и пили, а сибирская степенная мать тихонько радовалась солидным деткам.
А старший с уважением спросил официантку: курить разрешается, и, получив утвердительный ответ, надорвал канский «Беломор» и выщелкнул братьям по папироске, и мать взглянула на младшего, но виду не подала, что тревожится, не закашлялось бы дитятко.
Старший и расплачивался.
Потом сдернули с вешалки военные фуражки и кепочку-блинок и двинулись к себе, говоря «извините» и «прощения просим».
Теперь открывал двери средний, за ним шел младший, потом мать, а старший закрывал двери. Он знал — никогда не оступится мать, но в случае чего, готов был подхватить ее на лету».
В своих пиджачках и вязаных кофточках, они не походили на богатырей и богатырш, но многие из них были богатыри и богатырши.
Они варили сталь и приготовляли консервы, строили города и учили детей.
Маша и Павлик следовали с ними по Амуру и слушали их беседы — скорее будничные, чем былинные.
— Счастье вроде дошкольницы, — говорил один. — Косичка вправо, косичка влево. Вытаскивая счастливые цифры из лотерейного колеса, сияет умненьким лобиком, а выигрываешь гитару…
— Ах, уж это мне счастье, — продолжал другой. — я тогда еще полнее был. Последний стою в очереди на самолет садиться. Около меня гражданочка. Билета не имеет, а на что-то, этакая тоненькая, надеется. Выводят нас на посадку. Пилот глянул на мою, извините, комплекцию. «Мда-а, дорогой товарищ, взять вас при всем желании не могу, сами понимаете», — и берет гражданочку: «Выправляйте билет». Она и рада, а я вежливенько ругаюсь вполголоса. Полетели без меня, а крыло возьми и оторвись…
— Счастье — это соболи, — говорил малорослый и черноволосый, вероятно нивх, как потом выяснилось, учитель с Нижнего Амура.
Но предоставим слово самому Павлику.
«Нивхи стреляли соболя дробью из ружья, или ставили перпендикулярно его следам самострелы, или раскладывали петли в прибрежном тальнике и на переброшенной через речку жерди. Соболь бежал по своим следам, а его поражала стрела или душила петля в тальнике или на жерди, по которой зверек перебегал через речку.
И было два брата и был третий — младший брат, как во всех сказках — батрак и гадкий утенок. Старшие братья за два месяца убили двести отличных соболей, отвезли и продали маньчжурам. Младший брат убил всего трех соболей, да и то худых и лысых, и старшие братья выдали младшего брата злому духу…
Младший брат спрятался на березе. Злой дух полез за ним и, застряв в развилине, ревел среди сучков и прутьев, как огромный тигр: «Освободи, все равно доберусь до тебя», потом плакал, как потертый волк: «Освободи, не то погибну», потом скулил, как жалкий щенок: «Освободи, пожалуйста, я буду тебе служить».
И освобожденный служил, как мог, — гнал соболей с длинной шерстью на дробовик, на самострел и в петлю младшего брата. Тот не успевал грузить нарты, и на всех его путях вставали богатые балаганы — отдохни, а во всех балаганах ждала юкола — вяленая рыба — подкрепись, и трубка — помечтай, и тогда первая красавица его народа вошла в голубой от дымки мечтаний балаган: «Я твоя жена!..»
Вот так и беседовали пассажиры на виду у подвигов и славы. А Павлик с Машей, слушая, смотрели эпическую киноленту берегов и реки: белую каюту — красную герань нефтеналивной самоходки, паром, передававший через Амур поезда в гавань на Татарском проливе, развешанные в рассадинах у воды скатерти домов отдыха, угадываемый за причалами и лодочными станциями комсомольский город-завод.
Кадры следовали за кадрами.
Тальник на крошащихся островах стоял тесно, будто бамбук, склонялся к воде и падал. Замедленная съемка могла бы показать, как отделяется песчинка, отрывается комочек, откалывается глыбочка, за ней глыбка, наконец как разрушается глыба и деревца на ней ложатся листьями в Амур.
Иногда за деревьями мелькал огонь или подымался дым, как белый гейзер, будто в костер подбросили сырого можжевельника.
Опаленные таежным пожаром, а может, и жарким летом, зелено-бурые сопки закрывали Амур и открывали его, как ворота шлюзов.
Павлику и Маше попадались голые и сумрачные деревни, а также деревни зеленые и веселые.