И гудки. Алла повесила трубку. Зайцеву стало досадно. На себя самого прежде всего. Как назло, встречаться реже они стали именно после истории со злополучным макинтошем. Теперь он уже не сомневался, что Алле видится все именно так: слабак и трус, узнал, что девушка классово порочного происхождения, да еще под чужими документами – и в кусты.
Идя по коридору, Зайцев пообещал себе все исправить.
А войдя в комнату, где фотографии убитых глянули на него прямоугольными окошками, сразу обо всем забыл.
Зайцев откинулся на шаткую, тотчас крякнувшую спинку стула. Глаза закрываются. Желтый свет лампочки. Песок под веками. Зайцев раскрыл глаза шире. Вперил в фотографии. Все вместе они содержали какой-то смысл. Эх, раздобыть бы те, с Елагина острова. Еще один фрагмент головоломки. Может, стало бы яснее?
Он смотрел. Ход времени стал постепенно замедляться. И скоро остановился совсем. В чернильно-черном окне стояла сырая ленинградская ночь. И тускло освещенная комната с сидящим в подтяжках Зайцевым отражалась в ней до мельчайшей детали. Зайцев глянул на отражение – ему стало жутко: он сам на своем стуле походил на тщательно сымитированный портрет живого человека.
Память растянула перед ним занавес. Покрывало, перекинутое через шнур. Катя ухватывается обеими руками. Покрывало идет складками, сжимается гармошкой.
На детях веревочные петли. Другим концом веревки привязаны к перевернутому столу, четыре его ноги беспомощно задраны вверх.
– Все живые картины дети готовили втайне. Сами по себе, – шепчет мама по-русски. – Мисс Джонс только…
– Мой первый слог! – выкрикивает Катя, сердито обернувшись. Родители, крестная, тетя с дядей, гувернантка мисс Джонс, бабушка, бабушка-тетушка, папин брат, его жена, остальные лица… Память наводит на резкость, но ничего не получается: будто с колесика бинокля сорвало резьбу.
Дети затягивают какую-то унылую песню. Делают несколько шагов. Стол тяжко едет за ними.
– А Катя у них вроде режиссера, – быстрым шепотом вставляет мама. Получает от Кати негодующий взгляд, прикладывает палец к губам: молчу, молчу. У мамы прическа валиком.
Алеша не со взрослыми. И не с теми, кто представляет картины за «занавесом». В специально сооруженных костюмах, найденных на антресолях шляпах и даже париках. Сестра, брат, кузины, кузены, не разобрать, кто где. Они рычат или пищат гадкими голосами и изображают, что это не они вовсе. А его с собой не взяли. Он силится понять правила этой игры. Что за живые картины? А шарады при чем? Как их полагается загадывать? А разгадывать? Он ясно видит свою руку, белую и пухленькую. Рука прижимает лист бумаги, рядом цветные стволы карандашей и фарфоровые формочки с акварелью. Он должен смирно сидеть за столиком поодаль и заниматься своим. Рисовать, например. Он – «маленький». Маленьких в шарады к «большим» не берут.
– Wonderful! – шепчет мама, с улыбкой перегнувшись к мисс Джонс. Мисс Джонс, прямая как палка, краснеет, но не сводит глаз со «сцены». Живая картина замирает. Катя дергает занавес. За ним клубится какая-то жизнь.
Взрослые кидают слоги, как мячики.
Угадывает дядя; его розоватая лысина блестит.
– Мой второй слог! – объявляет Катя и снова берется за край покрывала.
Алеша не понимает ничего. Он рисует красивую тетю Алису в синем бархатном платье. Вода в стаканчике сразу становится голубой. Он так увлечен, что не замечает: живые картины кончились. Папа закуривает сигару.
– Ах, что это, осьминог? – насмешливо спрашивает Катя. – А почему синий? Дай.
Он тянет лист на себя, толкает локтем.
– Ах!
Стаканчик лежит на боку. Голубая вода забрызгала Катино платье, вытекает на стол. Расползается цветными пятнами рисунок. Алеша собирается зареветь. Вода наливается красным. Взрослые кричат, роняет сигару папа. На столе, где только что была вода, расползается красное пятно. Алеша чувствует железистый сладковатый запах – запах крови.
Зайцев вздрогнул, стул громко скрипнул. И проснулся.
В окне было темно, но слышалось, как на набережной скребет лопата. Паша уже за работой: утро. Тело занемело. Он встал.
На голубой в сумерках стене темными окошками глядели фотографии.
И наконец Зайцев по-настоящему их увидел.
3
– Куда? – переспросил Самойлов. И от удивления посмотрел Зайцеву в глаза, впервые за долгое время.
– В музей.
– В музей! – подтвердила регулировщица Розанова, по совместительству активистка комсомольской организации. Розанова решительно задвинула Зайцева в сторону. Тон Самойлова ей не понравился.
– Я как представитель комсомольской организации… – энергично и звонко начала она.
– Представительница, – устало поправил из своего угла Крачкин.
Розанова свирепо глянула на него:
– А о вас вообще разговор особый. Наша комячейка к вам давно присматривается.
– Вы мне льстите, товарищ Розанова, – вздохнул Крачкин и отгородился газетой. – Извините, у меня сейчас как раз политинформация.
Зайцев видел, что он нарочно выбешивает Розанову: газету Крачкин держал вверх ногами.
Сам Зайцев против Розановой ничего не имел. Громогласная, простодушная, она даже была ему симпатична.