Одри понимала, что нет ничего надежнее, чем отцовская защита. Нет ничего вернее, чем его любовь. Мама стала вызывать в ней неприязнь. Иногда она, правда, спохватывалась, прибегала ночью в родительскую спальню и ложилась под бок именно маме, которая сквозь сон судорожно прижимала ее к себе. Но оттого, как мама начинала гладить ее голову и беспорядочно целовать ее лицо и волосы, у Одри сразу что-то размякало внутри, и она снова чувствовала ту любовь к маме, которую раньше чувствовала всегда, но которая теперь только мешала. Поэтому переметнулась к отцу. И прибегая по ночам, пристраивалась уже не к маме, а к папе, который также крепко, как мама, обнимал ее. Оба они – и мама, и папа – хотели одного: чтобы ей было хорошо. Но ей было плохо. Душа ее стала похожа на зверя, который не знает, откуда напиться: нигде нет ни капли воды.
Разрушилась жизнь. Только дом оставался таким же уютным, нарядным и теплым.
Простившись с ним рано утром шестнадцатого августа, Вера позвонила в музей на Волхонке и сказала, что сегодня не придет, заболела. Потом наглухо закрыла шторы, чтобы в комнате продолжалась ночь, втиснула лицо в подушку, остро пахнущую им, его волосами, и начала вспоминать. Она не хотела тратить ни секунды драгоценного времени и поэтому вспоминала все с самого начала: Серебряный Бор, театр, потом как он обнял ее в машине, и все ее тело покрылось мурашками. Каждая минута, проведенная с ним, стала вроде драгоценной фотографии, которую память укрупняла и делала четче и четче. Она боялась, что он никогда не позвонит, и поэтому зажимала уши ладонями, чтобы ни один посторонний звук не мешал ей прислушаться к его голосу и сохранить его.
Нутром она чувствовала, что эти пять дней, которые они провели вместе, можно выдавить из себя только силой, подобной гипнозу, а может быть, шоку. Когда полтора года назад умер ее новорожденный мальчик, она знала, что не только не забудет его, но никогда и не освободится от горя. Муж предлагал ей поехать куда-нибудь, чтобы отдохнуть и начать все сначала. Это невинное предложение вызвало в ней такое отвращение к нему, которое она не смогла преодолеть. Одной было легче. По крайней мере, она не ловила на себе ничьих удивленно-испуганных взглядов. Никто не учил ее, как выползать из той темноты, которая сразу накрыла ее, когда золотистого, теплого цвета, как будто игрушечный, гроб опустили в весеннюю землю. То, что может появиться другой мужчина, и этот мужчина излечит ее, избавит ее от навязчивой памяти и гробе вместе с телом, в котором все было родным (и особенно родным и щемящим был крохотный рот, похожий на сморщенную еживику!) – что может другой человек ей помочь, она себе не представляла.
Простившись с ним утром и проведя целый день в постели наедине со своими воспоминаниями, от которых она то холодела, то заливалась краской, Вера ждала, что через день-другой опять хлынет в сердце тоска и опять появится перед глазами ребенок. Но вместо тоски ее вдруг охватила горячая, дикая, глупая радость. Она подходила к окну, например, и видела двор, весь шумящий и пестрый, и счастье, причины которому не было, так переполняло ее, что хотелось смеяться от этого счастья. Ей даже казалось, что если Сергей и не позвонит, даже если они не встретятся больше, какая-то дверь отворилась внутри, откуда идет сильный свет. Теперь она не опускала глаза, как делала это все время с тех пор, как умер ребенок, и ей было легче смотреть себе под ноги, – теперь она все поднимала их к небу, и небо как будто ждало ее взгляда.
Неделя прошла, пока он позвонил.